Это был тот самый сын боярский с Пахры, который пришёл на сбор пеш и которому я велел дать коня из своих запасных. Ехал он теперь в середине московских сотен и держался особняком.
— Государь.
— Чего тебе?
— Я насчёт коня.
— Говори.
— Мне сказали, так не делается, — сказал он. — Что коня даёт тот, кому я служу, а служу я по городу.
— Мне тоже так сказали, и что?
Он помолчал.
— Я его отдам, — сказал он. — Как в Коломну придём, я себе там куплю.
— На что?
— Найду.
Он врал, и врал не мне, а себе, и делал это оттого, что три дня ехал и думал.
— Ортемий, — сказал я. — Ты в бой на нём пойдёшь?
— Пойду.
— Ну и всё. Убьют коня — сочтёмся. Не убьют — тоже сочтёмся.
Он поклонился и отъехал, и я видел по спине, что легче ему не стало.
Такие вещи в этом веке имеют цену, которой я тогда ещё не понимал как следует. Взять коня у князя лично, минуя своё начальство, значило перестать быть до конца своим для тех, с кем стоишь в строю. Я ему сделал добро и подпортил жизнь одним и тем же движением.
Вести с берега приходили каждый день и вдогон.
Численность орды а в них не сходились ни разу. Каширская сторожа насчитала три тысячи. Коломенские говорили десять и больше. Один разъезд донёс, что видел за рекой дым в трёх местах и что орда идёт тремя дорогами.
Сходились они в одном. Шли не на Рязань, а на нашу сторону, к среднему течению, и ближе к Колтову, чем к Коломне.
Значит, он лез туда, где смотрел сам в июле.
Касым пришёл в полдень четвёртого дня, и мы его еще не ждали.
Гонца к нему послали из Москвы первым, ещё до конца сидения, потому что до Мещёрского Городца было дальше всего. Ответа не было. Я ждал его каждый день, и каждый день выходило, что скорее не придёт. Двести вёрст, ему собраться, а идти своим берегом, где ещё и татары.
Замысел я строил на трёх сотнях, которых у меня не было.
Их увидели сперва обозные и подняли крик. Потом уже разглядели, что идут не с той стороны и что идут походным порядком.
Триста конных, четыре заводных лошади на троих, и десяток повозок. Шли они длинной ниткой, растянувшись, и растянувшись не от беспорядка, а нарочно: так идут, когда берегут коней и не поднимают пыли.
Впереди ехал человек лет сорока, в тёплом стёганом кафтане не по погоде, и в первую минуту я его не выделил из прочих.
Касим был старший из сыновей Улуг-Мухаммеда, что ушли к нам. Отец мой дал ему Мещёрский Городец с волостями и кормом одиннадцать лет назад. С тех пор он там сидит, судит своих, держит триста-четыреста сабель и ходит с нами, когда позовут.
Он подъехал, остановил коня и наклонил голову. Не поклонился, а наклонил голову.
— Здоров будь, царевич, — сказал я.
— И ты будь здоров, Иван Васильевич. Позвали, я пришёл.
По-русски он говорил хуже брата, медленнее, и часто останавливался, подбирая.
Первое, что он сделал дальше, повернулся и увидел Якуба.
Якуб стоял в трёх шагах, у своего коня, и с места не двинулся. Они посмотрели друг на друга через эти три шага, и Касим сказал что-то короткое по-своему, и Якуб ответил ещё короче. Потом Касим слез с коня, подошёл и обнял его, и они постояли так, сколько положено.
Я в тот день не понял ничего. Мне показалось братья свиделись, и хорошо, и слава Богу, и вот у меня триста лишних сабель, и всё складывается.
Между тем при мне они только что показали всё, что между ними было. Один слез с коня, другой не тронулся с места. Один в кафтане и с тремя сотнями, другой с сорока людьми, из которых половина слуги. У одного город, корм и волости, у другого двор на Ордынке и милость.
Оба они были сыновья одного отца, и оба Чингизиды. Разница между ними была не в крови. Одного здесь устроили, а другого нет.
Кормить Касима я велел из своего. Он вечером спросил через толмача, будет ли делёж и как. Я сказал, что будет по обычаю. Он кивнул и больше про это не спрашивал.
Приказать ему я не мог ничего. Он был служилый царевич с городом и кормлением, и над своими людьми воеводой был он сам, по нынешним понятиям сидел выше меня. Я мог просить. Всё остальное было в его воле, и он это знал, и я знал, и хорошо, что я это понимал заранее.
Стали мы за Мячковом, на выгоне у ручья, и совет собрали, когда управились с конями.
Сидели у костра. Карты в этом веке нет, а если бы и была, читать её тут никто бы не стал. Вместо неё Басёнок положил на землю ножны, обозначив ими Оку, а рядом покороче, и это Москва-река. Дальше всё пошло камушками.
Первым говорил не я, Гридя.
Гридя Сухой был сын боярский из-под Колтова, лет ему было за сорок, и на берегу он стоял с тех пор, как начал служить. Земля его была в двух верстах от воды. Позвали его потому, что больше было некого: воеводы приходят и уходят, а он там живёт.