Выбрать главу

— Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй раба Твоего…

Под эту чужую молитву я и ушёл, как под воду. А под водой были кошмары, и было их три, и все три были про одно.

Горела Вязьма, октябрьская сорок первого года, и мы уходили лесами, конно, и сзади по полю разворачивалась лава, и я знал, не оборачиваясь, что это немецкие мотоциклы, но топот был конский, татарский, тысячекопытный, и уходили мы уже не лесом, а полем. И дымы стояли не над Вязьмой.

Они стояли по берегу, сторожевые, чёрные столбы через каждые пятнадцать вёрст, телеграф пятнадцатого века, и у костра сидели мои студенты, подняв лица к небу. Только руки у них были связаны, и сидели они не у костра, а на луговине, среди трех десятков баб, подростков и трех мужиков.

И все смотрели вверх, где среди ледяных звёзд шла ровная, немигающая точка, и я знал, что это спутник, а старик с бородой надвое говорил:

— Сигнальная звезда, княже, сторóжа весть подала, — а точка снижалась, и была она уже не звезда, а стрела, и шла она сюда.

И в каждом из трёх снов подо мной ломался конь, не рыжая Зорька, а вороной строевой Казбек, до боли знакомый, серый в яблоках. И я падал, и земля крутилась навстречу, но не долетал. Ни разу, ни в одном сне. Падал, и не долетал. А затем снова конь, небо и падение.

Я снова открыл глаза в серый предрассветный час. В шатре стоял ровный сумрак, плошка уже догорела. Боль в рёбрах была, но какая-то ровная. Голова была ясная. Она бывает у меня такой особенной, вымытой и звенящей после рвоты и чёрного сна, когда организм выбрасывает всё лишнее и оставляет только необходимое.

Снаружи, за полотном, звучало многоголосье.

Мужские голоса, которых на слух было не меньше сотни, пели вполголоса, сдержанно, в четверть силы, как поют над спящим или над больным. Знакомые интонационные формулы всплывали одна за другой, и в моей голове тут же проплыла мысль: молебен, походный о здравии. Чин я знал по требникам и по описаниям, а также по одной диссертации, которую рецензировал. Я слушал, как слушают запись, сделанную чудом. Какой фонограф, какая экспедиция и какая Академия наук дала бы мне это: живой обиходный распев середины пятнадцатого столетия, сотни мужских глоток, узус, а не реконструкция.

Пение шло к своему концу, к тому месту, где в него вставляется имя, и вот оно прозвучало:

— … и посети́ милостию Твоею боля́щаго раба Божия благовернаго Великого Князя Иоа́нна…

Вот теперь камень долетел до дна колодца и уравнение решилось в одну секунду, потому что все члены его были собраны ещё ночью и ждали только последнего. Середина пятнадцатого века. Берег Оки. Отбитый у татар полон. Молодое, семнадцатилетнее тело. Больше сотни воинов, поющих над этим телом вполголоса. Благоверный Великий Князь Иоанн.

Иван Васильевич, соправитель слепого отца. Будущий Третий, будущий Государь всея Руси, а пока юноша лежащий со сломанными рёбрами в шатре над окской поймой, лета шесть тысяч девятьсот шестьдесят пятого от сотворения мира.

И в этот момент знание моё перевернулось, как песочные часы. Минуту назад я был человеком, который не понимает ничего. Одним именем меня сделали человеком, который знает слишком много.

Я знал биографию этого тела лучше, чем помнил собственную: по источникам, по историографии, по своим же карточкам. Знал, что его отцу жить остается пять лет. Знал, что жену его зовут Марией, что она дочь тверского князя и непраздная, и что сына, который родится в будущем феврале, назовут Иваном. Я знал, как будут звать его вторую жену, которая ещё двухлетняя девочка в Морее, и никто на свете, кроме меня, не знает, что она будущая московская государыня. Я знал, что будет на реке Угре через двадцать три года. Я знал, сколько осталось самому этому телу, если ничего не изменится.

Воины за полотном просили у Бога здравия болящему рабу Его. Мне стало холодно коротким ознобом по хребту: молитва-то, ребята, услышана.

Я не видел ни одного из них. Я не знал ещё, какого цвета это небо снаружи, как выглядит этот окский берег, эти лица и этот век. Весь пятнадцатый век вошёл в меня пока только звуком: речью, голосами, распевом и именем. Смотреть будем потом. В этом вся моя профессия: сначала слушать слой и лишь уже потом вскрывать.

Молебен кончался. Голоса собрались, окрепли и выдохнули разом, в полтораста глоток, негромко и твёрдо:

— Ами-инь.

«Аминь, — согласился я. — Будем Иоанном».

Глава 3

На свет меня вынесли в тот же день, к полудню.

Полог откинули, и первое, что я увидел в пятнадцатом веке, было небо: обыкновенное, июльское, белёсое от жары, с мелким сухим облаком у окоёма. Я смотрел на него, наверное, с минуту, ничего умного не думал, и ждал, что оно себя обнаружит чем-нибудь, отличным от уже мне знакомого: другой синевой, другим наклоном, хоть чем-нибудь. Но оно стояло, как стоит над Окой обычным знакомым мне июльским небом.