Выбрать главу

будто перестал быть чужестранен.

Мне открылось, как страна живет —

мать кормила, руль не выпуская,

тайная Америки святая,

и не всякий песнь ее поймет.

Черные грузили лед и пламень.

У обеих океанских вод

США к утру сушили плавки,

а Иешуа бензозаправки

на дороге разводил руками.

И конквистадор иного свойства,

Петр Великий иль тоскливый Каин,

в километре над Петрозаводском

выбирал столицу или гавань ..

Истина прощалась с метафизикой.

Я люблю Америку созданья,

где снимают в Хьюстоне Сизифы

с сердца человеческого камень.

Амен.

Не понять Америку с визитом

праздным рифмоплетом назиданья,

лишь поймет сообщник созиданья,

с кем преломят бутерброд с вязигой

вечности усталые Сизифы,

когда в руки въелся общий камень.

Амен.

Ни одно- и ни многоэтажным

я туристом не был. Я работал.

Боб Раушенберг, отец поп-арта,

на плечах с живой лисой захаживал,

утопая в алом зоопарке.

Я работал. Солнце заходило.

Я мешал оранжевый в белила.

Автолитографии теплели.

Как же совершилось преступленье?

Камень уничтожен, к сожаленью.

Утром, нумеруя отпечаток

я заметил в нем — как крыл зачаток —

оттиск смеха, профиль мотыльковый,

лоб и нос, похожие на мамин.

Может, воздух так сложился в складки?

Или мысль блуждающая чья-то?

Или дикий ангел бестолковый

зазевался — и попал под камень?..

Амен.

Что же отпечаталось в хозяйке?

Тень укора, бегство из Испании,

тайная улыбка испытаний.

водяная, как узор Гознака.

Что же отпечаталось во мне?

Честолюбье стать вторым Гонзаго?

Что же отпечаталось извне?

Что же отпечатается в памяти

матери моей на Юго-Западе?

Что же отпечатает прибой?

Ритм веков и порванный «Плейбой»?

Что запомнят сизые Сизифы,

покидая возраст допризывный?

Что заговорит в Раушенберге?

«Вещь для хора и ракушек пенья»?

Что же в океане отпечаталось?

Я не знаю. Это знает атлас.

Что-то сохраняется на дне —

связь времен, первопечаль какая-то...

Все, что помню — как вы угадаете, —

только типографийку в Лонг-Айленде,

риф, и исчезающий за ним

ангел повторяет профиль мамин.

И с души отваливает камень.

Аминь.

Когда звоню из городов далеких, —

господь меня простит, да совесть не простит, —

я к трубке припаду — услышу хрипы в легких,

за горло схватит стыд.

На цыпочках живешь. На цыпочках болеешь,

чтоб не спугнуть во мне наитья благодать.

И черный потолок прессует, как Малевич,

и некому воды подать.

Токую как глухарь, по городам торгую,

толкуют пошляки.

Ударят по щеке — подставила другую.

Да третьей нет щеки.

ЧАСТНОЕ КЛАДБИЩЕ

Памяти Р. Лоуэлла

Ты проходил переделкинскою калиткой,

голову набок, щекою прижавшись к плечу, —

как прижимал недоступную зрению скрипку.

Скрипка пропала. Слушать хочу!

В домик Петра ты вступал близоруко.

Там на двух метрах зарубка, как от топора.

Встал ты примериться под зарубку —

встал в пустоту, что осталась от роста Петра.

Ах, как звенит пустота вместо бывшего тела!

Новая тень под зарубкой стоит.

Клены на кладбище облетели.

И недоступная скрипка кричит.

В чаще затеряно частное кладбище.

Мать и отец твои. Где же здесь ты?..

Будто из книги вынули вкладыши,

и невозможно страничку найти.

Как тебе, Роберт, в новой пустыне?

Частное кладбище носим в себе.

Пестик тоски в мировой пустоте,

мчащийся мимо, как тебе имя?

Прежнее имя как платье лежит на плите.

Вот ты и вырвался из лабиринта.

Что тебе, тень, под зарубкой в избе?

Я принесу пастеонлковскую рябину.

Но и она не поможет тебе.

СТРОКИ РОБЕРТУ ЛОУЭЛЛУ

Мир

праху твоему,

прозревший президент!

Я многое пойму,

до ночи просидев.

Кепчоночку сниму

с усталого виска.

Мир, говорю, всему,

чем жизнь ни высока...

Мир храпу твоему,

Великий Океан.

Мир — пахарю в Клину.

Мир,

сан-францисский храм,

чьи этажи, как вздох,

озонны и стройны,

вздохнут по мне разок,

как легкие страны.

Мир

паху твоему,

ночной Нью-Йоркский парк,