Цветы у дуба розоваты — крем,
от их цветенья воздух проспиртованный.
Что будет с вами? Это возраст леса,
как говорит поэт — ребра и беса,
а повесть Евы не завершена...
На память в узелок сплети мизинец.
Прощай и благодарствуй, дуб-зимнец!
Сигналит мужиковская весна.
ДВЕ ПЕСНИ
I. ОН
Возвращусь в твой сад запущенный,
где ты в жизнь меня ввела,
в волоса твои распущенные
шептал первые слова.
Та жа дача полутемная.
Дочь твоя, белым-бела,
мне в лицо мое смятенное
шепчет первые слова.
А потом лицом в коленки
белокурые свои
намотает, как колечки,
вокруг пальчиков ступни.
Так когда-то ты наматывала
свои царские до пят
в кольца черные, агатовые
и гадала на агат!
И печальница другая
усмехается как мать:
«Ведь венчаются ногами.
Надо б ноги обручать».
В этом золоте и черни
есть смущенные черты,
мятный свет звезды дочерней,
счастье с привкусом беды.
Оправдались суеверия.
По бокам моим встает
горестная артиллерия —
ангел черный, ангел белая —
перелет и недолет!
Белокурый недолеток,
через годы темноты
вместо школьного, далекого,
говорю святое «ты».
Да какие там экзамены,
если в бледности твоей
проступают стоны мамины
рядом с ненавистью к ней.
Разлучая и сплетая,
перепутались вконец
черная и золотая —
две цепочки из колец.
Я б сказал, что ты, как арфа,
чешешь волосы до пят.
Но важней твое «до завтра».
До завтра б досуществовать!
II. ОНА
Волосы до полу, черная масть —
мать.
Дождь белокурый, застенчивый вдрожь —
дочь.
Гость к нам стучится, оставь меня с ним на всю ночь,
дочь».
«В этой же просьбе хотела я вас умолять,
мать».
мЯ — его первая женщина, вернулся, до ласки охоч,
дочь».
«Он — мой первый мужчина, вчера я боялась сказать,
мать».
"Доченька... Сволочь!.. Мне больше не дочь, прочь!..»
Это о смерти его телеграллма,
мама!..»
ХОЗЯЙКИ
В этом доме ремонт завели.
На вошедшего глянут с дивана
две войны, две сестры по любви,
два его сумасшедших романа.
Та в смятенье подастся к тебе.
А другая глядит не мигая —
запрокинутая на стене
ее малая тень золотая.
У нее молодые — как смоль.
У нее до колен — золотые.
Вся до пяток — презренье и боль.
Вся — любовь от ступней до затылка.
Что-то будет? Гадай не гадай...
И опять ты влюблен и повинен.
Перед ними стоит негодяй.
Мы его в этой позе покинем.
Потому что ремонт завели,
перекладываются паркеты.
И сейчас заметут маляры
два квадратных следа от портрета.
Напоили.
Первый раз ты так пьяна,
на пари ли?
Виновата ли весна?
Пахнет ночью из окна
и полынью.
Пол — отвесный, как стена...
Напоили.
Меж партнеров и мадам
синеглазо
бродит ангел вдребадан,
семиклашка.
Ее мутит, как ей быть?
Хочет взрослою побыть.
Кто-то вытащит ей таз
из передней,
и наяривает джаз,
как посредник:
«Все на свете в первый раз,
не сейчас — так через час,
интересней в первый раз,
чем в последний... »
Но чьи усталые глаза
стоят в углу, как образа?
И не флиртуют, не манят —
они отчаяньем кричат.
Что им мерещится в фигурке
между танцующих фигур?
И как помада на окурках,
на смятых пальцах
маникюр.
На суде, в раю или в аду,
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну,
хоть они совсем не близнецы».
Все равно, что скажут, все равно.
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнет на черный шпингалет.
ГРЕХ
Я не стремлюсь лидировать,
где тараканьи бега.
Пытаюсь реабилитировать
понятье греха.
Душевное отупение
отъевшихся кукарек —
это не преступленье —
великий грех.
Когда осквернен колодец
или Феофан Грек,
это не уголовный,
а смертный грех.
Когда в твоей женщине пленной
зарезан будущий смех —
это не преступленье,
а смертный грех...
Но было б для Прометея
великим грехом — не красть.
И было 6 грехом смертельным
для Аннушки Керн — не пасть.