А он сказал: «Дай лапу мне...» Выпьем за поэзию,
Ьорис!»
Рядом смущенно и умильно жмурился большеглазый
М<уравлев, в коричневой паре, как майский жук. Мыслил
А<мус. Разлаписто по-медвежьи заходил Всеволод Ива-
нов, кричал: «Я родил сына для тебя, Борис!»
Помню античную Анну Ахматову, августейшую в
ей поэзии и возрасте. Она была малоречива, в ши-
роком одеянии, подобном тунике. Однажды Пастернак
усадил меня рядом с ней. Так на всю жизнь я запомнил
§е в полупрофиль.
Врезался приход Хикмета. Хозяин поднял тост за не-
го, за зарево революции за его плечами. Назым, отве-
пчая посетовал на то, что вокруг никто не понимает по-
турецки и что он не только зарево, но и поэт, и сейчас
почитает стихи. Читал буйно. У него была грудная жаба,
Он тяжело дышал. Когда уходил, чтобы не простыть на
улице , обернул грудь под рубахой газетами — нашими
и зарубежными — на даче их было навалом. Я пошел
проводить его. На груди у поэта шуршали события, шур-
шали земные дни.
Забредал готический Федин. Их дачи соседствовали.
Чета Вильям-Вильмонтов воскрешала осанку рокотов-
ских портретов.
Жена Бориса Леонидовича, Зинаида Николаевна, с
обиженным бантиком губ, в бархатном черном платье, с
черной короткой стрижкой, похожая на дам артнуво, вол-
новалась, что сын ее, Стасик Нейгауз, на парижском кон-
курсе должен играть утром, а рефлексы у него на вечер-
нюю игру. Крохотная балерина выглядывала, как Дюй-
мовочка, из огромного куста сирени, принесенного ею.
Рубен Симонов со сладострастной негой и властно-
стью читал Пушкина и Пастернака. Мелькнул Вертинский.
Под гомерический стон великолепный Ираклий Андро-
ников изображал Маршака.
Какое пиршество взору! Какое пиршество духа! Ре-
нессансная кисть, вернее, кисть Боровиковского и Брюл-
лова обретала плоть в этих трапезах.
Он щедро дарил моему взору великолепие своих со-
братьев. У нас был как бы немой заговор с ним. Порой
сквозь захмелевший монолог тоста я вдруг ловил его
смешливый карий заговорщицкий взгляд, адресованный
мне, сообщавший нечто, понятное лишь нам обоим. Ка-
залось, он один был мне сверстником за столом. Эта
общность тайного возраста объединяла нас. Часто вос-
торг на его лице сменялся выражением ребячьей обиды,
а то и упрямства.
Иногда он просил меня читать собравшимся стихи.
Ныряя как в холодную воду, дурным голосом, я читал,
читал...
Это были мои первые чтения на людях.
Иногда я ревновал его к ним. Конечно, мне куда до-
роже были беседы вдвоем, без гостей, вернее, его мо-
нологи, обращенные даже не ко мне, а мимо меня —
к вечности, к смыслу жизни.
Порою комплекс обидчивости взбрыкивал во мне.
Я восставал против кумира. Как-то он позвонил мне и
сказал, что ему нравится шрифт на моей машинке, и по-
просил перепечатать цикл его стихотворений. Естествен-
но! Но для детского самолюбия это показалось обид-
ным— как, он меня за машинистку считает! Я глупо от-
казался, сославшись на завтрашний экзамен, что было
правдою, но не причиною.
Пастернак — подросток.
Есть художники, отмеченные постоянными возраст-
ными признаками. Так, например, в Бунине есть дрог-
нувшая четкость ранней осени—он будто навсегда со-
рокалетний. Он же вечный подросток, неслух — «я соз-
дан богом мучить себя, разных и тех, которых мучить
грех». Лишь однажды в стихах, в авторской речи, он
обозначил свой возраст: «Мне четырнадцать лет». Раз
и навсегда.
Как застенчив до ослепления он был среди чужих, в
толпе, как, напряженно бычась, нагибал шею!..
Пиры были его отдохновением. Работал он галерно.
Два месяца в году он работал переводы, «барскую деся-
тину», чтобы можно было потом работать на себя. Пе-
реводил он по 150 строк в сутки, говоря, что иначе
непродуктивно. Корил Цветаеву, которая если перево-
дила, то всего строк по 20 в день.
У него я познакомился также с Чиковани, Чагиным,
С. Макашиным, И. Нонешвили.
Мастер языка, он не любил скабрезностей и быто-
вого мата. Лишь однажды я слышал от него косвенное
обозначение термина. Как-то мелочные пуритане
нападали на его друга за то, что тот напечатался не в
том органе, где бы им хотелось. Пастернак рассказал