несли от дома, пристанища его жизни, огибая знамени-
тое поле, любимое им, несли к склону под тремя сосна-
ми, в который он сам вглядывался когда-то и обозначил
в стихах.
Дорога шла в гору. Был ветер. Летели облака. На
фоне этого нестерпимо синего дня и белых мчащихся
облаков врезался его профиль, обтянутый бронзой, уже
чужой и осунувшийся. Он чуть подрагивал от неровно-
стей дороги.
Перед ним плелась ненужная машина. Под ним была
скорбная неписательская толпа — приехавшие и местные
жители, свидетели и соседи его дней, зареванные студен-
ты, героини его стихов. Все плыло у меня перед глаза-
ми. Жизнь потеряла смысл. Помню все отрывочно. Го-
ворили, что был Паустовский, но я пишу лишь о том
немногом, что видел сам тогда. Тормозил межировский
«Москвич», на котором мы подъехали. Каменел Асмус.
В старшем сыне Жене отчаянно проступили черты умер-
шего. Щелкали фотокамеры, деревья вышли из оград,
пылила горестная земная дорога, по которой он столь-
ко раз ходил на станцию
Кто-то наступил на красный пион, валявшийся на до-
роге.
На дачу я не вернулся. Его там не было. Его больше
нигде не было.
Был ясно различим физически
Спокойный голос чей-то рядом,
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом.
Помню, я ждал его на друтой стороне переделкин-
ского пруда у длинного дощатого мостика, по которому
он должен был перейти. Обычно он проходил здесь
около шести часов. По нему сверяли время.
Стояла золотая осень. Садилось солнце и из-за леса
косым лучом озаряло пруд, мостик и край берега. Край
пруда срезали верхушки ольхи.
Он появился из-за поворота и приближался, не шагая,
а как-то паря над прудом. Только потом я понял, в чем
было дело. Поэт был одет в темно-синий габардиновый
плащ. Под плащом были палевые миткалевые брюки и
светлые брезентовые туфли. Такого же цвета и тона был
дощатый свежеструганный мостик. Ноги поэта, шаг его,
сливались с цветем теса. Движение их было незаметно.
Фигура в плаще, паря, не касаясь земли, над водой
приближалась к берегу. На лице блуждала детская
улыбка недоумения и восторга.
Оставим его в этом золотом струящемся сиянии осе-
ни, мой милый читатель.
Поймем песни, которые он оставил нам.
МОИ МИКЕЛАНДЖЕЛО
Кинжальная строка Микеланджело...
Мое отношение к творцу Сикстинской капеллы от-
нюдь не было платоническим.
В рисовальном зале Архитектурного института мне
досталась голова Давида. Это самая трудная из моде-
лей. Глаз и грифель следовали за ее непостижимыми
линиями. Было невероятно трудно перевести на язык
графики, перевести в плоскость двухмерного листа, при-
колотого к подрамнику, трехмерную — а вернее, че-
тырехмерную форму образца!
Линии ускользали, как намыленные. Моя досада и
ненависть к гипсу равнялись, наверное, лишь ненависти
к нему Браманте или Леонардо.
Но чем непостижимей была тайна мастерства, тем
"ильнее ощущалось ее притяжение, магнетизм силового
поля.
С тех пор началось. Я на недели уткнулся в архивные
фолианты Вазари, я копировал рисунки, где взгляд и ли-
ния мастера, как штопор, ввинчиваются в глубь бурля-
щих торсов натурщиков. Во сне надо мною дымился
вспоротый мощный кишечник Сикстинского потолка.
Сладостная агония над надгробием Медичи подыма-
лась, прихлопнутая, как пружиной крысоловки, волюто-
образной пружиною фронтона.
Эту «Ночь» я взгромоздил на фронтон моего курсо-
вого проекта музыкального павильона. То была стран-
ная и наивная пора нашей архитектуры. Флорентийский
Ренессанс был нашей Меккой. Классические колонны,
:ариатиды на зависть коллажам сюрреалистов слагались
I причудливые комбинации наших проектов. Мой авто-
1авод был вариацией на тему палаццо Питти. Компрес-
:орный цех имел завершение капеллы Пацци.
Не обходилось без курьезов. Все знают дом Жолтов-
:кого с изящной лукавой башенкой напротив серого вы-
:отного Голиафа. Но не все замечают его карниз. Гово-
>или, что старый маэстро на одном и том же эскизе на-
бросал сразу два варианта карниза: один — каменный,
*ругой — той же высоты, но с сильными деревянными
сонсолями. Конечно, оба карниза были процитированы