Выбрать главу

и раскумекала меня

Или злой дух нашептывал Маргарите в соборе:

Гретхен, прежде по-другому.

В чистоте души невинной

К алтарю ты подходила,

По растрепанным страницам

Робко лепеча молитвы

Детской мыспмо я детских играх

И наполовину с богом —

И какая перемена...

И так дальше, вся страница этим шепотком — та-

та-та...

В новом варианте злой дух гудит, и в его ритме, во

внутреннем жесте звуковой спаянности, которая крепче

рифмовки и мелодичности, слышатся загудевшие своды

собора:

Иначе. Гретхен, бывало,

Невинно

Ты к алтарю подходила,

Читая молитвы

По растрепанной книжке,

С головкою, полной

Наполовину богом.

Наполовину

Забавами детства..

Маргарита отвечает:

Опять, олять они

Все те же думы...

И в слове «думы» слышится «духи». Верхогляд даже

зарифмовал бы их. Мастер оставил одно. Думы обер-

тываются духами. И наоборот. Или еще:

Нет, я не мог бы никогда

Усвоить сельские привычки.

Забравшись к черту на кулички.

Крепко? Другой бы так и оставил. Но летящий каран-

даш вдыхает божество в эти строки:

Безвестность мне была чужда,

Глушь не развеяла бы грусти.

Не ужился б я в захолустье.

Ах, эти щемящие «глушь» и «грусть»... Глушь грусти

и грусть глуши...

Искусство парадоксально. Чем больше приближаешь-

ся к натуре, к подлинности, к сути изображаемого, тем

больше выражаешь себя, свою индивидуальность. И на-

оборот. Наиболее яркие индивидуальности, наиболее

субъективный взгляд и дают нам объективный образ

предмета.

Такого гетевского Гете мы не имели на русском до

Пастернака. Поразителен масштаб Пастернака-перевод-

чика. Такого ни русская, ни мировая поэзия не знала —

тома, тома...

Просветительная роль его велика. После себя он

оставил школу перевода-подвига. Судьба его сводит на

нет миф о поэте с пасторальным интеллектом. Поэт ден-

но и нощно, как в саду, работал, на своем горбу нес нам

человеческую культуру, как нашу культуру — челове-

честву.

Знал ли я его близко? Я был знаком с ним в те-

чение четырнадцати лет, но знаете ли вы небо и лес,

сотя постоянно живете рядом с ними? Пастернак был

тонятием того же рода.

Да, еще. Просто не могу оторваться от обаяния этих

строк:

Но суть не во вкусе.

Не в блеске работы.

Стихи мои — гуси

Порой перелета.

На этом кончим.

ЧЕЛОВЕК С ДРЕВЕСНЫМ ИМЕНЕМ

Когда я встречал Чуковского, я вспоминал строки:

И вот, бессмертные на время,

Мы к лику сосен причтены

И от болезней, эпидемий

И смерти освобождены.

По-сосенному осенний, по-сосенному высоченный, он,

как и они, смежал ресницы с сумерками и пробуждался

со светом, дети затевали костры и хороводы вкруг него,

автобусные и пешие чужестранцы съезжались глянуть

на него, как на диковину среднерусского пейзажа, ну,

как на древо Толстого, скажем, когда он быстро, не су-

тулясь, в парусиновой своей кепке, струился по пере-

делкинской дороге, палка в его руке была естественным

продолжением руки, суком, что ли.

Он жил, как нам казалось, всегда — с ним расклани-

вались Л. Андреев, Врубель, Мережковский, — человек

с древесным именем и светлыми зрачками врубелевско-

го Пана.

Даже румяное радушие его, многими принимаемое

за светское равнодушие, было сродни солнечной добро-

те сосен, когда они верхами уже окунуты в голубое.

Он и стихи писал на каком-то лесном, дочеловечьем,

тарабарском еще бормотании. По-каковски это?

Робин-Бобин Барабек

Скушал сорок неловок...

Этот мир, яркий, локальный по цвету, наив, блещущий

и завораживающий, как заправдашняя серьга в ухе лю-

доеда, чудовищно фантастический и конкретный мир.

Еще Сальватор Дали не объявлялся, еще Диего Ривера

не слал толпы на съедение, а он уже подмигивал нам:

И корову, и быка,

И кривого мясника.

Тяга к детям была его тягой к звену между предра-

циональной природой и между нашей, по-человечески

осмысленной, когда, дети природы, мы не отлучены еще

от древесных приветствий, смысла, бормотания птиц и

ежей — не утеряли связи еще с ними, тяги быть соснами

не забыли.

Его «Чукоккала» — легсная книга, где художники ду-