наш крещенский холодок —
полирует кровь и волю,
как для зайца нужен волк.
Помнишь время молодое?
Мы врывались на пари,
оставляя пол-ладони
примороженной к двери.
У мороза звон мажорный.
Принимайте душ моржовый!
Кому холод — лютый,
а кому — валютный.
Не случайно мисс Онассис,
бросив климат ананаса,
ценит наши холода,
чтоб быть юной навсегда...
Белки, царственно шуруя
по волшебному стволу,
траекторией шурупа
завинтились в синеву!
Помнишь, как они гонялись,
в нашу летнюю судьбу
завивая гениально
цепь златую на дубу?
Хороши круговороты!
Снегом душу ототрем.
Все условья для полета:
— 40 за бортом
ЯКУТСКАЯ ЕВА
Варфоломею Тетеринд
У фотографа Варфоломея
с краю льдины, у черной волны
якутянка, «моржиха» нимфея
остановлена со спины.
Кто ты, утро Варфоломея,
от которой офонарели
стенды выставки мировой?
К ледоходу от мод Москвошвея
отвернулась якутская Ева,
и, сощурясь, морщинка горела
белым крестиком над скулой.
Есть свобода в фигуре ухода
без всего, в пустоту полыньи.
Не удерживаю. Ты свободна.
Ты красивее со спины.
И с тех пор нетреэвевший художник
мне кричит: «Я ее не нашел!»
Бороденка его, как треножник,
расширяясь, оперлась на стол.
Каждой встреченной, женщине каждой
он кричал на пустынной земле:
«Отвернись! Я узнать тебя жажду,
чтобы крестик горел на скуле.
Синеглазых, курносых, отважных
улыбаются множество лиц.
Отвернись, я узнать тебя жажду!
Умоляю тебя, отвернись.
Отвернись от молвы и продажи
к неизведанному во мгле.
А творец видит Золушку в каждой.
Примеряет он крестик к скуле.
Отпечатана многотиражно —
как разыскивается бандит —
отвернись, я узнать тебя жажду.
Пусть прищуренный крестик горит... »
Я не слушал Варфоломея.
Что там пьяный мужик наплетет!
Но подрамник, балдея идеей,
он за мною втолкнул в самолет.
Остановленное Однажды
среди мчащихся дней отрывных —
отвернись, я узнать тебя жажду!
Я забуду тебя. Отвернись.
Я год не виделся с тобою.
Такое же все — и другое.
Волнение и все другое
такое же — и все другое.
Расспросов карие укоры —
такое же — и все другое.
Лицо у зеркала умою —
такое же — и все другое.
Окно, покрашенное мною,
такое же — и все другое.
Прогонят стадо к водопою
такое же — и все другое.
Ночное небо, как при Ное,
такое же — и все иное.
Ты — жизнь! Приблизишься—окажешься,
ты неожиданно такая же.
НЫРОК
Утица, сбитая камнем туриста,
билась в волне.
На руки взял я строптивую птицу.
«Что же творится?» — подумалось мне.
С ношею шел я в ночи и позоре.
Мне попадались стада и дома.
Их ли вина, что на нервах мозоли?
«Что же творится?» — не шло из ума.
Клювом исколот я был, как Рахметов.
Теплая тяжесть жалась к душе.
Было до города пять километров.
Фельдшер жила на втором этаже.
Вдруг я узнал в незнакомой квартире
каждую комнату, как укор.
Прошлой зимою тебя прихватило.
Тебя приводил я сюда на укол.
Та же в дверях фельдшерица со шприцем.
Та же подушка в разбитом окне.
Я, как убийца, протягивал птицу.
«Что же творится?» — думалось мне.
ОБСЕРВАТОРИЯ
Мы живем между звездами и пастухами
под стеной телескопа, в лачуге, в саду.
Нам в стекло постучали:
«Погасите окно — нам не видно звезду».
Погасите окно, алых штор дешевизну,
из двух разных светил выбирайте одно.
Чтоб в саду расцвели гефсиманские дикие вишни,
погасите окно.
Мы окно погасили, дали Цезарю цезарево.
Но сквозь тысячи лет — это было давно! —
пробивается свет, что с тобой мы зарезали.
Погасите звезду — мне не видно окно.
Я ошибся, вписав тебя ангелам в ведомость.
Только мы с тобой знаем — из какой ты шкалы.
И за это твоя дальнобойная ненависть
меня сбросила со скалы.
Это теоретически невозможно
Только мы с тобой знаем — спасибо тебе, —
как колеса мои превратились в восьмерки,
как злорадна усмешка у тебя на г/бе.
Только мы с тобой знаем: в моих новых расплатах
(я не зря подарил тебе малахит)