Выбрать главу

— Наши вернутся вскорости, — сказал Буров.

— Дай-то бог. С воскресенья бродишь?

— Да, — сказал Буров.

— Двужильный хлопец! Зовут-то как?

— Павел.

— А я дед Юзеф.

Буров то икал, то зевал, и это было неодолимо. Старик выпрямился.

— Ты, Павел, подремли, а я пойду в село. Не уходи только отсюда, чтоб я нашел.

— Не уйду, — сказал Буров и широко, во весь рот зевнул.

Старик поглубже насадил шляпу с пером, сказал:

— Не прощаюсь.

— Хвост за собой не притащи.

— Все учишь старичка?

Дед улыбнулся и пошел — споро и пружинисто. Мокрые ветки за ним сомкнулись, подрагивая, роняя росяные капли. Ровно овчарка отряхивается, брызжет с шерсти каплями. Ховринский Ингус так отряхивался, Буров ходил с Сеней Ховриным в парные наряды. А в последний парный наряд ходил с Сашей Карпухиным. Потерял он карпухинскую могилу, ни разу не набрел на нее, потому что не запомнил как следует; может, и был рядышком, да не приметил. Прости, Саша. Ты мертв, а я буду жить. И воевать.

Буров глядел на кусты и думал, что ему здорово повезло с дедом Юзефом, старикан ему подмогнёт, обходительный такой и сыплет своей тарабарщиной, а вот Буров понимал почти все.

Да, он будет жить! Попьет козьего молока, поест что надо, перевяжет рану. Подлечится. Окрепнет. И тогда берегись, фашисты! Хоть в рукопашной, но непременно раздобудет автомат и боеприпасы; а вооруженный он и есть вооруженный. Постоит за себя.

И он уже вроде не дохляк, покрепче вроде сделался, и встать сможет, и пойти, и выстрелить. Было б из чего. Гранату швырнет — была бы. А когда оклемается по-настоящему, устроит немцам потешную!

Было раннее утро, безоблачное и безветренное. Пересвистывались пичуги, роса радужно переливалась на ветках, листьях, цветах, траве: вспыхнет и погаснет, вспыхнет и погаснет. Лишь в чаше колокольчика, что на гнутом стебле своем высовывался из муравы прямо перед глазами Бурова, роса горела под солнцем, не меняя накала. И Бурова наполнял ровный и пестрый свет. Словно что-то доброе, приветное, надежное озарило его изнутри и оставило в этом озарении.

Икота прекратилась, но зевать зевал. Это нервное, оттого что с дедком переволновался. Еще бы! Просыпаешься, а над тобой человек, потом узнаешь: не враг — друг. Спасибо, старикан.

Зевотой раздирало рот. Хряскали челюсти, клацали зубы. Сам Карпухину выговаривал за такое. Впрочем, нынче служба не та. И он не тот. Вот оклемается — другое дело.

Лучше всего подремать бы. Время быстрее пролетит, дед Юзеф быстрее обернется. И Буров задремал. Очнулся и тотчас подумал: сколь проспал, почему до сих пор нет старика? Ответил на эти вопросы вслух:

— Придет старикан, никуда не денется. Ты не волнуйся, сержант.

— Я не волнуюсь, — сказал Буров.

— А проспал ты самую малость. Еще можешь придавить.

— Советы даешь? — сказал Буров. — Сызнова объявился? А когда мне было тягостно, ты запропал?

— Было, товарищ сержант.

— То-то, было, — добродушно сказал Буров, втайне радуясь, что он опять с двойником.

— Ты придави, придави.

— Пожалуй, — сказал Буров. — Тем паче, что на службе разговаривать не положено.

— Мало ли что не положено, товарищ сержант.

Но Буров уже не отозвался, задремал. Очнувшись, спросил:

— Деда Юзефа нету?

— Да ты ж самую кроху поспал, сержант!

— А-а, — сказал Буров. — Дедок притащит харч. Подрубаем?

— Повеселимся! А покуда — придави.

Буров не ответил, потому что устал. Язык не ворочался. Во рту горькая сухость.

Дремать больше не мог. Вслушивался, не окликнут ли его, не раздадутся ли шаги. Птичье цвирканье, гудение шмелей, жужжание мух — эти звуки будто свивались в жгут, и он вытягивался, оплетал Бурова, поэтому и не ворохнуться. Как прирос к земле.

В далеком, смутном детстве было похожее: валялся на лугу, почудилось — пустил корни, врос в землю, не оторваться. В страхе вскочил, помчал по лугу стригунком, взбрыкивая, ликуя, наслаждаясь свободой. А наколол пятку — и захныкал. Ах ты, глупый стригун Павлик Буров!

И еще было в детстве с жеребенком: татарин в малахае и красных галошах вел его по Малоярославцу — гне дого, тонконогого, в чулках, со звездочкой на лбу, с золотистой подстриженной гривой, и пацанва привороженно глазела. Татарин сердито шипел на ребят, церковный звонарь, с утра заливший гляделки самогоном, сказал им: «Чего пялитесь? Из вашего красавчика исделают махан. Мясо то есть. И слопают раскрасавчика!» Звонарь хихикнул, и татарин хихикнул: «Верно, кушить будем!» — а у Бурова выступили слезы. Второй раз в жизни выдавил он их из себя у гроба матери.