Раз позвал его к себе игумен и показал пояс, присланный ему из того монастыря, где ночевал Феодор, и спросил его: «Твой ли это пояс?» — «Мой», — отвечал Феодор. «Где ты потерял его?» — «Не помню, — отвечал Феодор, — я хватился его, возвращаясь из Александрии домой». — «Это пояс женский, — прибавил игумен, рассматривая его, — я так и знал, что это клевета. Бог не даст такой души порочному». Феодор рыдал.
Через несколько времени явились энатские монахи. Они принесли младенца и бросили его посреди двора, говоря:
— Братия! ваше дело вскормить чадо вашей порочной жизни, — и назвали Феодора. Никто не верил. Игумен ждал, что юный друг его оправдается, но Феодор, склонив колено, сказал:
— Прости меня, отец святой, я обманул тебя. Горько поражен был игумен.
Феодора прогнали из монастыря, осыпая побоями и ругательствами. Люди, встречавшиеся Феодору, ругались над ним. Ему грозила бедность, голод. Никто, никто не подавал ему милостыню. На последние деньги он покупал младенцу молока, а сам питался раковинами.
Так описывает его жизнь мартиролог.
По кончине Феодора, грустно сидел подле его гроба игумен и александриец, ждавший жену у храма св. Петра. Входит энатский игумен с монахом, которого посылал обвинять Феодора. Игумен Октодекадского монастыря открывает лицо усопшего и спрашивает собрата своего: «Это ли Феодор?» — «Он самый, — отвечает тот, — обесчестивший у нас девицу». Игумен с горькой улыбкой снял покров с груди усопшей, и увидали, что это — женщина.
— Это жена его, — сказал игумен, указывая на александрийца, и, заливаясь слезами, склонил к ней голову.
Глава 28. Вятка
От 9 апреля 1835 года до 1838 года
Potentia romanorum hic nos relegavit
Товарищеский круг Вадима распадался. Одни отправлены были на службу в дальние города России; человека два осталось в Москве. Ник уехал в пензенское имение к отцу, Сатин — в Симбирск, Александр весной — в Вятку. В это же время Зонненберг собирался на Ирбитскую ярмарку; Иван Алексеевич предложил ему проводить Сашу до Вятки, — это ему было по пути, — водворить его на новом месте жительства, как некогда водворил в университете, монтировать его дом и прожить с ним, пока тот осмотрится и привыкнет. Устроиться комфортабельно было не трудно: с Александром была отпущена значительная сумма денег, кроме того, множество книг, платья, разных вещей, даже ящик с лучшими винами и холодные пастеты. Все это отдано было под сохранение Петра Федоровича, того самого, который охранял самого Сашу в продолжение его университетского курса, сидя в университетских сенях, пока он слушал лекции, и на козлах с кучером, когда возвращался с лекций домой.
Саша часто переписывался с родителями, а еще чаще с Наташей{2}.
Монтируя дом Саши, как выражался обыкновенно Иван Алексеевич, Зонненберг накупил множество ненужных вещей, между тем, для поддержания блеска дома вместо одной необходимой лошади купил трех. Кроме блеска, он сильно рассчитывал на эту тройку лично для себя, надеясь, что она придаст ему много веса в глазах живших против них барышень, — Зонненберг был страшный волокита и приятно уверен, что ни одна женщина не устоит против него.
В саду, принадлежавшем к дому, занимаемому Сашей с Зонненбергом, находился еще дом, у которого ставни были заперты. В одно утро ставни растворились, и они узнали, что дом этот занял приезжий чиновник, старый и больной, с молодой, образованной женой, интересной блондинкой, и с детьми.
Саша с ними познакомился, увлекся молодой женщиной, и с месяц продолжался запой любви. Потом на него стали находить минуты тоски, он искал рассеяния. В письмах к Наташе, среди слов дружбы, проявлялась досада на себя. Ее писем он ждал как отрады. Любовь к блондинке откипала.
«Эта любовь, — говорил нам Саша впоследствии, рассказывая о жизни своей в Вятке, — уяснила мне мои чувства к Наташе. Образ отсутствующей вступил в борьбу с настоящей, и она стала ревновать, стала искать вокруг себя, кто ее соперница. Несколько времени думала на живую, молоденькую немку, которую я любил, как прелестное дитя, и с ней отдыхал{3}. Положение мое усложнялось; я малодушно ждал перемены от времени и обстоятельств, страдал, страдания мои были так жгучи, так ядовиты, душа порой падала с своего рая, оскорбленная, обиженная, мне хотелось передать стон свой, и немую боль разлуки, и мысль свою, — для этого надобен был человек-друг. Господи! как я искал такого человека. Есть люди, у которых мысль так сильна, что они в своей внутренней жизни находят удовлетворение, мне же природа не дала столько созерцательности. Я привык к людям, я любил их…»