Пустыня проглатывает целиком, с костями, так, что ничего не остается. Ты растворился. Пропал с наземных радаров.
Каким-то чудом всплываешь в Мавритании, неподалеку от Нуадибу, где на песчаный берег выброшены гигантские ржавые монстры; корабли гниют на солнце китовыми тушами.
Стоишь с рюкзаком у дороги. Вдалеке по песку ползет чугунная гусеница, растянувшись на два километра. Выжженные солнцем вагоны катятся по сухой желтизне. Состав такой длинный — не сосчитать. Всякий раз добираешься до тридцати двух и сбиваешься — картинка расплывается. А вагонов, ну точно больше двухсот! И что-то блестит там, под самым брюхом состава, словно вагоны перевозят не руду, а светлячков, которые крупой сыпятся наружу. Свежий, только что срезанный металл рельс ярко-ярко блестит на солнце.
Неожиданно перед тобой тормозит дырявое ведро с мотором. В нем сидят мужики с сухими, как изюм, лицами. Ты спешишь запрыгнуть внутрь разбитой колесницы и убраться прочь.
Вечером, когда солнце расплавилось на сковороде горизонта, автобус съехал на обочину. Мавры гурьбой высыпали наружу. Умывают лицо, руки, а также шею и ноги. Развертывают коврики, встают перед ними и молятся, упершись чистыми лицами вдаль — в направлении бамбуковой рощи, в которой жалятся змеи.
Ближе к Нуакшоту дюны мельчают. Раскиданы круглые кустики, и торчат сухие деревья. Вдоль обочины стоят черные шатры. Здесь больше жизни. И блокпостов, кстати, тоже. Где военные с автоматами пялятся на тебя верблюжьими взглядами.
И вот ты в столице. Вместо тротуаров песок. Мужички в разноцветных тюрбанах передвигаются на уставших ослах. Сидят на телегах, и голова их качается в такт. Везут хворост, а кто-то печаль, а многие не везут ничего.
«Выпьешь молочка, и в путь!», — говорит засохшая бабка, что сидит на картонной коробке. В верблюжьем молоке много жира. Оно растеклось по нутру и ползет, будто живое. Желудок урчит недовольный, посыпая проклятьями бабку. А сам ты хрипишь как верблюд, и хочется смачно плеваться.
На пути в Сенегал дюн совсем не осталось. Вокруг грязная пустошь — саванна и черная жижа, из которой лакают животные. Никаких тебе зебр, жирафов, газелей, нет даже слонов. Вместо них морды коровьи, что без остановки жуют. Пасутся козы с ослами. Вот в окне убегает чья-то грязная задница, к ней пришит тонкий хвостик.
Плетемся. Машина качается, переваливаясь, по бездорожью. Объезжаем кабаньи ямы и сырые места. С веток голого деревца роем рассыпались птицы. Вдалеке семейство верблюдов: папа, мама и верблюжонок.
На границе с Сенегалом возникает дорога, с таким драгоценным асфальтом. И дома из бетона. Сначала один, потом два, потом много. Вырастают большие районы с неуклюжими серыми стенами. Грубые цементные блоки царапают тонкую душу. Дома никому не достроить, поэтому — как получилось. В каждом недостроенном доме живет большая семья. Настолько огромная, что быстрее сосчитать все вагоны у мазутного мавританского поезда.
Вокруг стен, унылых и серых, расстелен ковер из яркого мусора. Отходов навалено больше, чем на запущенной свалке. Горы цветастого пластика, автомобильные шины, пакеты, целлофан, полиэтилен, рубероид, пенополистирол и труп сбитой собаки.
В этой помойке шагает влюбленная пара. Тут же играют детишки, меж детишек пасутся животные — коровы и козы, снова коровы — все с торчащими ребрами.
В Дакаре машин — тьма как много, и каждая под завязку. Нафаршированы африканцами любых возрастов и профессий. Вот бы покушать долмы или, на худой конец, равиоли. Лишь бы не молока от верблюда. Не переставая мечтать о еде, изучаешь обочину, вдоль которой продаются фрукты, напитки, тысяча и одна дребедень. Шагают высокие женщины: сенегалийки в цветастых нарядах, сережки в ушах и прямая, как мачта, спина. На голове тащат груз неподъемный, мешок иль корзину, а иногда сразу все — выбирать не приходится.
Поздравляю, ты проехал три тысячи километров. Четыре дня сквозь Сахару.
В Дакаре стоишь на холме, охлаждаемый бризом; под монументом из меди и бронзы — папа, мама, ребенок. Монумент тот гигантский. И все же мечеть Касабланки выше раза в четыре.