Открываю бардачок. Дрожащими пальцами достаю распечатку билета.
Ночной рейс до Бангкока. Смотрю на часы.
Толстые хлопья тают, соприкасаясь с лобовым стеклом. Размывают очертания мира. Дворники смахивают воду со стекла: туда-сюда, туда-сюда. Тусклые огни сочатся в темноту салона.
В городе на шесть градусов теплее. Это создает иллюзию безопасности. Ты не замечаешь, что город тоже остывает, каждый день, по чуть-чуть, как покойник.
В офисных зданиях еще горят окна, многоэтажки светятся клетчатым узором.
Машин много, но гораздо меньше, нежели обычно. В такой снегопад водители бросают автомобили и пересаживаются на метро.
Въезжаю в индустриальную зону. Неподалеку дымит котельная. Пенистый дым из полосатой трубы застыл в морозном воздухе и не шевелится. Пустая темная дорога, укрытая снежным ковром. Электростанция. Мебельный завод. Упираюсь в ржавые ворота, напоминающие исцарапанный капот грузовика. Подаю гудок.
Тишина. В свете фар медленно сыпятся гипсовые крошки.
Выдаю еще пару гудков.
Выходит бородатый старик в серой ушанке. Какое-то время щурится, затем одобрительно поднимает варежку. Примыкает всем весом к воротам.
Огромные створки поддаются, но с трудом. Старику приходится прикладывать все усилия, его валенки скользят, но он держится — продолжает тянуть. Его не опрокинуть. Действует умело, будто за его горбатой спиной сотня ледяных декабрей. А ржавые створки он знает лучше, чем жену и детей.
Долго-долго наблюдал я за сгорбившимся силуэтом, отпирающим ворота. Казалось, это никогда не закончится…
Машина медленно взлетает к потолку ангара. Железные предплечья поднимают тяжелый кузов. Колеса, блестящие от вкраплений шипов, обвисли. С порогов падают налипшие куски грязного снега.
Таджики в комбинезонах ползают снизу. Светят фонариками, обстукивают подвеску. Выкрикивают что-то про рычаги, затем про шаровые.
Помещение заполнено автомобилями, сбитыми впритирку. Вдоль стены стоят черные колонны шин. Груды запчастей, запах керосина, гари и чего-то приторного. В сторонке рабочий жарит лук на огне.
На грязной столешнице кряхтит магнитофон. Пыльный динамик сбивчиво выплевывает обрывки радиоволн. Ловит то одну волну, то другую. Выдает какую-то ересь. Хриплые куски арабской мелодии перемежаются с новостной сводкой, и все это постукивает, троит, как старенький мотор с замасленными свечами.
Смотрю на часы. Рука снова кровоточит и капризно ноет. Роюсь в ящике с инструментами, нахожу чистую тряпку. Перевязываю рану.
Подходит азиат с тонкими, как у сома, усиками. На нем персидский халат, расписные тапочки и тюбетейка.
Держит пакет с финиками.
— Рейкэ тичет, — говорит узбек, — и пороги гнилые.
Кладет финик в рот.
Затягиваю зубами повязку на ладони.
— Ско-ко? — бубню.
— Фара битая, — жует финик. — Сто шестьдесят.
— Епт, ты шутишь? — поднимаю глаза. — В прошлый раз говорил двести двадцать!
— Сегодня есть новый день, — щурится.
Он достает изо рта обсосанную косточку и тычет мне в лицо.
— Вчера не стоит и косточки.
Придвигаюсь вплотную к подлецу.
— Это же додж, а не жигули, — указываю под потолок.
— Ржавое дно, — ухмыляется тот, бросив косточку на пол.
Кладет в рот новый финик.
— Да мне плевать, цена минимум двести, ты понял?
Узбек замолчал. Задумался о чем-то своем, поглаживая усики.
Нервничаю.
— На все воля Аллаха, — заключает тот.
И расплывается в хитрой улыбке, с щелью между резцов.
Стою в недоумении.
Узбек протягивает пакет.
Забираю финики.
Следом забираю пачку мятых купюр, пересчитываю и прячу во внутренний карман.
Подхожу к столешнице и вытаскиваю из металлического ящика разводной ключ:
— Это я тоже возьму.
Чумазые силуэты в комбинезонах, шумевшие все это время в мастерской, вдруг затихли. Прекратили работу. Выползли из-под машин и открытых капотов, злобно косятся.
Направляюсь к выходу.
— На все воля Аллаха, — провожает меня голос.
Металлическая дверь с дребезжанием захлопнулась.
Снаружи темно. Настырно падает тот же самый снег.
Забиваю трубку. Чиркаю мокрой спичкой.