Выбрать главу

Не идет к ней навстречу, не идет.

Ибо она продает черную муку.

Дождик моросит, фильм порван.

Ну иди же! Не идет.

Грустная песенка, чьи слова уходят в мешок и золу: проезд в одну сторону. Ничто не идет навстречу, ничто.

Поглядите на помятого жизнью ангела. Он не между, он — среди.

Мифологическая шлюха. Хоть Сатурн и явился к ней среди ночи, и бился на ней, но ничего не пришло, не пришло: и сейчас она только изранена.

И немее немой.

В этом ангеле собака зарыта.

Складки одежды скрывают неподвижную вонь.

(Не хочется заглядывать, лезть рукой, чего-то искать под рубашкой: сухо и больно.)

Окаменевшая голова карпа.

Пустопорожние фразы из прошлого, глыбы базальта лежат грудами.

Иероглифы, высеченные в лаве.

Слова, родившиеся под знаком Козерога.

Негнущимися пальцами она держит циркуль и не может дочертить круг до конца.

Крик не хочет вырваться из груди, не хочет длиться долго и соразмерно.

Так все и продолжалось, и в марте, и в апреле. Я попытался себе это представить: ведь должно же было что-то произойти: какой-то шок, удар грома, чудо, счастье.

Ночью обратно из Эрлангена в Бонн. Писать Серую Мессу. Петь осанну Скептику. Мессу без «Верую»…

Мысли на автобане. Многокилометровая болтовня с Драуцбургом обо всем, что происходит и касается нас: о том, как «Шпигель» теперь подает нас крупным шрифтом на первой полосе (в какую сторону мы движемся); о романе «Под местным наркозом», только что появившемся, лежащем у них поперек пути, — приманке для их укусов; об обещаниях — удастся ли в ближайшее время создать в Эрлангене обещанную инициативную группу избирателей; о желаниях, задуманных во время чистки зубов: открытие Драуцбурга; и вообще (поскольку приходится ехать через Вестервальд в такую темень) о весьма распространенном случае: Лизбет Штомма…

Улитка на телефонной трубке. При нормально работающей линии. До того как послышится отзыв. В ожидании. Трубка молчит.

В Бонне мало спал. С десяти утра два часа провел у Вилли Брандта на Кифернвеге.

В моем дневнике записано: он — будто заново родился, смеется уже с утра, много говорит — что весьма отрадно — о себе; вероятно, наконец-то обнаружил (de facto) стену за своей спиной, хочет бороться, не говорит через слово «немножко», больше не перебирает без конца спички, завораживая собеседника. (Человек, обнаруживший у себя наличие воли во время поиска запонок.)

20

Кто-то чувствует себя обиженным, размахивает шпаргалками, рвется к микрофону и хочет оправдываться.

Теперь часто беседую со Скептиком. Он умышленно начал любить Лизбет Штомма, хотел найти примеры такой любви в литературе, тосковал по своим книгам, оставленным дома (Бастион Канинхен, 6), разглядывал их задним числом; вот они стоят рядами, корешок к корешку, словно выстроились перед расстрелом.

(Аугст говорит: «А вот и я. И посему прошу меня упомянуть. Как пример, как случай в назидание».) А Скептик говорит сам с собой.

В сорока с лишним округах работают инициативные группы избирателей. Эрдман Линде подсчитал. Говорят, что у нас есть успехи в равнинной местности. (Никаких особенных прорывов, но какая-то часть избирателей прислушивается к нам: десятые доли процента.) «Скажи своей избирательной кампании, — говорит мне Лаура по телефону, — чтобы она кончилась».

Поскольку книг у него не было, он решил сам написать книгу и попросил Штомму дать ему побольше бумаги. Исполненный любви, он собирался писать обо всем, чего на свете нет.

Если сейчас в комнате № 18 с окнами во двор (и моечной для бутылок) зазвонит телефон, в трубке раздастся: «Говорит Аугст».

Когда прямолинейное высказывание Скептика о человеческом существовании въехало в улиточный домик, оно показалось себе весьма извилистым.

Аугст не хочет быть лишь упомянутым и все время является мне (фигурально) со своими бутылочками.

Когда мы еще жили в Плюйене и природа вкупе с приливами и отливами отрицала диалектику, во Франкфурте-на-Майне умер социолог Адорно. Не выдержал всего этого. Был пойман на слове и словами же оскорблен. Правда, болезнь его называлась иначе. Он умер от Гегеля и студенческих волнений.