13 декабря.
Сегодня начну беседовать с Макаровым. Пока в Сталино особенно интересных бесед не было. Максименко оказался чертовски неразговорчивым, каждое слово приходится из него выжимать.
Зато есть ценнейшая находка. Оказывается, отец Луговцова, старик горновой (он умер в прошлом году), в последние годы жизни писал свои воспоминания — исписал несколько тетрадок. Теперь эти тетрадки у меня в чемодане. Ура! Ура! Ура!
14 декабря.
Мне немного не повезло. Оказывается, сегодня вечером Макаров уезжает, и я проведу с ним только одну беседу. Жаль. Сегодня или завтра я уеду из Сталино. Затем несколько дней в Мариуполе, два дня в Харькове и домой в Москву. Вот мой план.
Со стенографисткой положение выправилось. Мы с ней как следует поругались и помирились. Полезно бывает поругаться.
15 декабря.
Через два часа уезжаю в Мариуполь. Здесь, в Сталино, у меня дела очень хороши. Вчера начал беседы с Макаровым. Он очень неразговорчивый, но раскачался. Рассказывал два часа о своем детстве, дошли до одиннадцатилетнего возраста. Он вошел в колею, понял, чего я от него жду, и мы договорились, что придется провести еще бесед пятнадцать. Это очень хорошо.
Был еще раз у Сергеева (это, как я уже писал, культпроп обкома). Ему повесть понравилась. Я сказал, что мне надо приехать со стенографисткой месяца на два и на это потребуется тысяч пять, помимо денег, ассигнованных «Сталью». Он сказал, что я могу на это рассчитывать.
15 декабря.
Сталино. Сижу на станции, жду поезда, он опаздывает на два часа.
Чувствую себя хорошо,— выпил в буфете две рюмки водки и готов обнять весь мир.
Ну, не молодец ли я? Целый месяц разъезжаю на четыреста рублей — билеты, гостиница, пропитание — и все-таки держусь на поверхности!
16 декабря.
Вот я и снова в Мариуполе.
Читаю записи старика Власа Луговцова. Вспоминаю, что мне рассказывали о нем его сверстники, его родные. Он будет прекрасным типом в «Доменщиках». Вечный труженик. Смирение и труд — его философия. Когда прорывается чугун и гремят взрывы, он сбрасывает горящую рубаху и бежит к печи — спасать чугун, направить его в канаву. Старый Юз сказал ему: «Вы самый лучший рабочий на заводе» - и этими словами всю жизнь гордился Влас. Прекрасный, колоритный тип. Находка.
У меня сейчас чешутся руки. Хочу сесть писать. Плод начинает созревать, опасно и неправильно дать ему перезреть.
Как только приеду в Москву, сяду писать первые главы. Первая глава у меня в голове ясна, вторая тоже, третья — туманнее, но хотелось бы написать и ее. Тогда вся вещь прояснится.
Потом опять поеду добирать материал по линии Бардина. Енакиево, енакиевский период,— у меня слабое место. А все остальное, кажется, укреплено солидно. «Доменщики» будут второй проверкой метода,— должен же он дать результаты, и не простые, а поразительные, исключительные. Иначе зачем этот труд?
18 декабря.
Хочется скорей в Москву. Но держит, не отпускает Мариуполь. Вчера провел первую беседу с Гугелем. Он не особенно интересный человек, дает не особенно много, и, пожалуй, я мог бы сейчас обойтись и без него.
Собственно говоря, повесть у меня в голове почти готова,— в крайнем случае я мог бы уже сейчас сесть и написать ее. Но хочется добрать кой-какой материал. Это «добирание» очень тягостное и скучное дело,— почти все, что рассказывают, уже более или менее известно, что-либо новое, свежее попадается уже крайне редко, и беседы становятся томительными. Это уже признак зрелости вещи. Но добирать все-таки надо, чтобы укрепить слабые места.
Очень хочется начать писать. Уже мечтаю о том, чтобы засесть за стол, прочесть все материалы и строчить страницу за страницей. Но надобно еще съездить в Ленинград к первой жене Бардина (кстати, я узнал, что его мать живет в Харькове), и хочется разыскать еще хотя бы одного хорошего рассказчика, который рассказал бы про Енакиево.
19 декабря.
Ну, вот — в кармане билет до Москвы и плацкарта до Харькова.
Вчера беседовал с Гугелем с девяти вечера до четырех утра. Представляешь? Он вынужден был дежурить на заводе (произошла авария), и мы этим воспользовались и в ночь закончили все. Беседа была более интересна, нежели я предполагал.