— Ну, как он получился у меня?
— Сказано же: прочла с интересом. (Черт возьми, из Аси не выжмешь фимиама.) Тут у вас тоже сквозит любование. Это ваша давнишняя склонность любоваться сильной личностью.
Я про себя улыбнулся. Проницательная Ася, конечно, ухватила что-то, действительно мне свойственное. Однако, может быть, такие свойства (то есть некий оттенок любования) были, наряду с другими, тоже необходимой «присадкой», чтобы выплавить роман? Не знаю, дело сложное. Какая-то мера отыскивается под пером. А затем и самому себе не дашь отчет. И пред Асей я помалкивал.
Потом зашагал на второй этаж. Редакция «Нового мира», переехав недавно в новое помещение, расположилась на двух этажах. Комнаты первого этажа заняты отделами. А второй принадлежит, так сказать, главной редакции. Там кабинеты редактора, его двух заместителей, ответственного секретаря.
Зашел к Алексею Ивановичу Кондратовичу, который, как мне сообщил Герасимов, тоже прочитал мою рукопись. Два слова о Кондратовиче. Ему уже под пятьдесят, он, однако, сохранил удивительную моложавость. В меру худощавое лицо хорошо вылеплено. Участник войны, он и поныне строен по-военному, брюшка не нажил. В нем так и видится дельный, красивый, усвоивший несколько небрежную манеру офицер для поручений. Здесь, в «Новом мире», он в качестве заместителя редактора ведает, как я понимаю, внешними сношениями — бывает у цензоров, посещает ЦК, представительствует от журнала на всякого рода заседаниях. А также, разумеется, читает рукописи, те, что намечены в печать отделами.
— Что скажете, Алексей Иванович, о моем романе?
Без какого-либо оживления, даже скорей вяло, Кондратович произнес:
— Печатать можно.
Конечно, я ожидал отклика погорячей. Но что же делать? «Печатать можно» — и то хлеб! И надо же понять, что некоторая вялость или, рискну сказать, томность Кондратовича есть не что иное, как непроизвольная защита нервной системы. Его работа, особенно отношения с цензурой, столь дергает нервы, что приходится себя беречь, нельзя себе позволить взволнованных, ярких реакций: в два счета сгоришь.
Впрочем, он тут же с улыбкой, которая вызвала на щеках ямочки, заговорил живей:
— Я разгадал многих ваших персонажей. Онисимов, ясное дело, Тевосян.
Я усмехнулся:
— Это же собирательный образ.
— В основе все же Тевосян. У вашего Онисимова даже и кровь наполовину армянская.
— Но ведь всего наполовину. Этим штришком, если желаете знать, я хотел подчеркнуть что-то восточное в Онисимове. Ему, сколь я могу судить, в романе даны и какие-то черточки, роднящие его с героем «Волоколамского шоссе», который тоже сын Востока. Да и еще бралось откуда-то.
— То есть ваш Онисимов лишь в некоторой доле Тевосян?
— В процентах этого не высчитаешь,— осторожно сказал я.
Далее разговор коснулся и других действующих лиц. Кондратович то правильно указывал прототипов, то называл фамилии известных работников индустрии, о которых я и не помышлял, вырисовывая фигуры, населившие роман.
Под конец он повторил:
— Печатать можно.— И добавил: — Дадим еще Дементьеву. Если он выскажется за, будем редактировать и ставить в номер.
— А Твардовский? За ним же окончательное слово.
— Твардовский в отъезде. В набор посылаем без него. Приедет, прочтет в набранном виде.
На этом мы расстались.
Из редакции я шел в отличном настроении. Роман на конвейере! Тьфу, тьфу, чтобы не сглазить.
2 ноября.
Дал читать роман друзьям и некоторым близким знакомым. Отзывы хорошие. Анатолий Рыбаков сказал:
— Отличная вещь!
Ему не свойственна лицеприятность. Человек с характером. Не постесняется выложить то, что думает о твоем произведении. В крайнем случае замкнется, промолчит, если ты не выносишь критики. Он нередко желчен, что, возможно, в какой-то мере вызвано желудочной болезнью, которая мучает, его, кладет желтоватые тона на смуглое, не мягкого рисунка лицо. Мне нравится его талант, резкость его утверждений, его отрицаний. В ближайшем номере «Нового мира» должна появиться его повесть, о которой я давно от него знаю. Там в каком-то преломлении дана трагедия учиненных Сталиным расправ, обнажены незарубцевавшиеся еще раны. Эта тема клокочет в груди у Рыбакова. Он, думается, утратит дыхание, погибнет как писатель, если не передаст ее бумаге. Из повести пришлось, как говорит Рыбаков, многое вырубить. Нелегко он на это соглашался. В цензуру повесть еще не послана. Рыбаков в ожидании нервничает, зол. Однако признал мой роман отличным. Я порадовался.