Выбрать главу

В землянке под Реболами

Осенью 1942 года поехал я в один из полков нашей армии. Полк был выдвинут далеко вперед и занимал круговую оборону. Следует напомнить, что на Карельском фронте война в тот период стала позиционной. Да и помимо того, этот фронт не походил на другие. На тысячах километров лесов, болот, озер, бездорожья ни мы, ни враг не могли создать сплошную линию фронта. Дивизии, бригады седлали немногочисленные дороги, ведущие от Кировской магистрали на запад, к границам Финляндии, к селам и поселкам. Дороги на Реболы, на Лехту, на Кестеньгу, на Ухту… На всем остальном пространстве действовали летом малые пешие отряды разведчиков и диверсантов со стрелковым вооружением и ротными минометами, а зимою лыжные группы.

Машина довезла меня до перекрестка. Здесь ожидал связной из полка. Он сидел на траве в тени под деревом, солнце стояло еще высоко, и лучи его жгли по-летнему. Два стреноженных коня паслись неподалеку. Он лихо вскочил на гнедого, я неловко и грузно взобрался на крупного дончака, серого в яблоках, и мы поехали лесной, виляющей между деревьями дорожкой. Ездок я был плохой, конь не очень слушался меня. Связной, по облику и повадкам казак, черноволосый, с усами и выбивающимся из-под пилотки чубчиком, пытался пускать меня вперед, а сам ехать немного сзади, но дончак то и дело сбавлял ход, а гнедой конек вырывался обогнать его.

— Вы небось городской, товарищ майор! — сказал казак.

— Конечно, — ответил я. — Третий раз на коня сажусь.

— Ничего, он смирный.

Так и ехали мы лесом часа два. Не встретилось нам ни души. Подувал легкий ветер, вершины бронзовых сосен слегка шумели, ниоткуда не доносилось ни одного выстрела. Наконец показались землянки, над ними курились синие дымки. Я сошел с коня, отдал повод связному и пошел к заместителю командира полка по политчасти. Капитана Досина я знавал раньше. Он встретил меня радушно. Как это всегда делалось на фронте, он предложил мне отдохнуть и поесть, от еды я не отказался, так как из политотдела армии выехал рано утром.

Уже темнело, когда Досин повел меня в соседнюю землянку представиться командиру полка. В землянке было совсем темно, командир — майор Насонов сердито выговаривал кому-то:

— Когда же исправите, когда свет дадите?

— Монтер работает, скоро, — отвечал этот кто-то. — Разрешите идти?

— Иди, иди. Да поскорее там! Денисов, зажги хоть коптилку.

Связной внес снарядный стакан, в котором слабо горел самодельный фитиль.

— Все равно ни черта не видно, — сказал Насонов.

Я представился.

— Все хорошо, только придется вам поскучать со мной, пока будет свет. Мы тут свою электростанцию наладили, да движок закапризничал. Такие уж у нас мастера. — Он помолчал и обратился к кому-то, кого мы только теперь кое-как разглядели. В глубине землянки сидел крупный человек, свет коптилки падал на его бритую голову, на выпуклый блестевший лоб, под которым кустились мохнатые брови и глубоко сидели глаза.

— Так расскажи, как дело-то было? — сказал Насонов. — Это наш новый начальник штаба, майор Лисицкий, — пояснил командир полка. — Третий день у нас.

— Что ж рассказывать, — вздохнул Лисицкий, вертя в руках фуражку. — Жена моя с дочкой осталась в Ленинграде, когда я с первых дней войны был направлен на фронт. Был я в Седьмой армии, воевали, отступали, это вам известно. И наконец оказался я в штабе фронта, в Беломорске. Писала мне жена письма, все, мол, хорошо, не беспокойся, себя береги. А какое хорошо, когда Ленинград в блокаде. И доходили до нас вести, что там тяжко, Ленинград обстреливают. Самое же страшное стало зимой сорок первого — сорок второго: голод, холод. Вы и представить себе не можете, да и я не представлял, пока сам не увидел. И вот в декабре получаю я письмо от жены. Пишет, что живут, как все, но собирается она уехать к моей матери и только не знает, возьмет ли с собой Лиду или оставит с кем-нибудь. А Лида наша дочь, ей четыре годика. И стукнуло это письмо меня обухом по башке, ведь моя мать умерла еще до войны, в тридцать восьмом. Вот, значит, куда моя жена собирается уехать.

— Почему ж она прямо не написала? — спросил Досин.

Лисицкий ответил не сразу, крепко провел рукою по лбу…

— Я думаю, — сказал он внезапно охрипшим голосом, — трудно человеку написать, что я-де умираю, скоро умру. Трудно и страшно…