— Постой, — молвил князь Иван глухо. — Тебя как звать? Аксеньей?.. Постой…
Он выронил из рук своих Аксеньин крест, подошел к столу и вытер платком лоб.
— Ступай, — молвил он не оборачиваясь. — Иди.
Ни о чем не догадываясь, пошла обратно Аксенья, убирая по дороге за пазуху крест, кутая в плат свой шею и грудь. И в поварне поведала она Антонидке, что все у нее обошлось, что не сделал ей никакого лиха сердобольный князь.
XXIX. Поделом!
А князь тем временем метался по комнате, сдергивал с себя тюбетейку и, помявши ее в руках, останавливался где попало, чтобы снова наладить свою пеструю шапочку на макушку себе.
«Ой, как же? Что же это? — вихрем проносилось в голове у него. — Царевна Аксенья, царь-Борисова дочь! В доме у меня, здесь! Тут вот стояла она…» Туман. Весь покой словно в тумане. Вот ее лицо за пологом тумана; из-под плата выбилась черная прядь… Вот стройные руки царевны, вот крохотные ее ноги, вся ее поруганная краса. «Нет, нет, прочь! — попятился князь Иван, словно в комнате перед ним и впрямь стояла Аксенья, о красоте которой слагали песни в народе. — Прочь! Соблазн это… колдовство… Надо скакать во дворец не медля. Надобно кликнуть Кузьму. Ведь государственное это дело, тайное, страшное…»
Князь Иван опустился на лавку, бледный, изнемогший. Глядит — рассеялся туман, в комнате прозрачно, открыто окно, ветер за окном играет листвой. И князь Иван приклонился к столу и стал быстро водить пером по бумаге, исписывая один листок за другим. Потом, прочитав написанное, изодрал все листки, Кузёмку кликнул и принялся опять расспрашивать стремянного своего про девку Аксенью, точно с неба упавшую на росстани и привезенную Кузёмкой же на хворостининский двор.
Кузёмка говорил, что знал и что уже ведомо было и князю Ивану. А коль до повестей девкиных, то верно: совсем с разума сбились княжеские челядинцы — их хлебом не корми, вином не потчуй, только дай послушать про Анику-воина, про рыцаря златых ключей, про Париж и Вену. И откудова только берется это у девки простой! Повестушек и историй, бывальщин и сказок, заплачек и песен… Про Русскую землю самому Кузёмке довелось прослушать трижды, а Кузьма готов сейчас прослушать то же хотя бы и в четвертый раз.
Князь Иван отпустил Кузёмку и снова склонился к бумаге. Он писал, марал, драл написанное в клочки и наконец все же справился с грамоткой, которую слал «оружнику изрядному, врагов победителю храброму, в государстве честью почтенному, думному дворянину и воеводе Петру Феодоровнчу Басманову».
Кузёмке и отоспаться не дали после обеда в этот день. Стал торопить Кузьму князь Иван — поскорей седлать, ехать во дворец государев, спросить там Петра Федоровича и отдать грамотку боярину в собственные руки. Да по дороге остерегаться — не обронить бы грамотки как-нибудь. Кузёмка обернул грамотку тряпкой, упрятал сверточек себе в колпак и натянул колпак на голову, укрыв им и уши и глаза. И вынесся Кузёмка со двора на улицу, стал виться по переулкам, запрокидывая лицо, поглядывая из-под нахлобученного колпака на выныривавшую из-за поворотов Ивановскую колокольню в Кремле. Но, не доезжая Чертольских ворот, подле часовни на распутье, Кузёмка сдержал коня.
Двери часовни были раскрыты настежь, в темной глубине ее теплились свечи, гроб был открыт, и с седла своего увидел Кузёмка девичий лик в золоте волос и в бумажном венчике на восковом челе. Вместе с синим дымком, что вился из кадила, шел наружу и звонкий голос, повторявший нараспев слова заупокойной молитвы.
У Кузёмки сжалось сердце от того, что увидел он здесь, от красоты человеческой, положенной в гроб. Осторожно снял Кузёмка с головы колпак свой, перекрестился и застыл в седле, но вдруг вздрогнул он, услышав позади себя блеяние козы, нелепое, неуместное, никак не идущее к печальному обряду в часовне: «Бэ-бэ-бэ-бэ… Мэ-мэ-мэ-мэ…»
Кузёмка обернулся и увидел стаю пахолят — прислужников панских, безусых пареньков в цветных кунтушиках и польских шапках. Разместились пахолята вдоль плетня против часовни, казали языки и скалили зубы, пересмешничали и кривлялись. Они уже не только блекотали по-козьему, а кто как горазд тявкали, выли, мяукали, ржали по-лошадиному, ревели по-бычьи.