Однажды, по глупой неосторожности, я сказал, что наш ротный в противогазе гораздо красивее, чем так… Ну что ж, в штрафной батальон за это не отправишь. И взыскание дать – себя ротному на смех поднять, тоже неудобство. Зло на меня возымел. Всякое дело потрудней мне перепадало. Сколько раз в разведку посылал. Другим награды – мне нет. Был случай, я заблудился. Пробираюсь кустарничком к своим, глядь, немец в каске, с ружьем на меня бинокль наводит. Я его из винтовки трах!.. Он копыта откинул. Я к нему. Попал, в подбородок, в шею пуля вышла. Кровь хлещет, глаза вытаращены. В одной руке бинокль, в другой карабин. Обшарил я его. Пусто. Только и взял: каску, ружье, папиросницу с куревом, бинокль и ножик-складнец. Принес. Ротному докладываю:
– Ваше бла-го-ро-ди-е, не сумел живьем в плен взять, взял на мушку. Вот трофеи.
– Хорошо, а чего выследил?
– Мало, ваше благо-ро-ди-е: за речкой костры ихние в кустарнике. Дымок, и печеной картошкой пахнет, а какая сила – не могу знать.
– Что ж, частенько я тебя посылаю. Придется к награде представить. Чего бы ты хотел? Сто рублей деньгами или георгиевский крест?
– А сколько крест стоит?
– В Питере и в Москве можно за шесть рублей купить…
– Тогда дозвольте, ваше благородие, получить крест и девяносто четыре рубля деньгами.
– Дурак, – говорит, – кресты продаются только тем, кто ими награжден и имеет право купить…
Получил я за убитого немца медаль четвертой степени. Ах, не верите? Почему не ношу? Не носил и носить не буду. Во-первых, пустяковое дело с моим умением застрелить неприятеля за полтораста шагов. Во-вторых, когда в лазарете лежал, – правили мне ребра и мозги от контузии в порядок приводили, – я ту медальку за фунт табаку променял…
Турка на минуту приумолк, а сосед Митька Трунов, корявый, шадровитый, с глубокими оспинами по всему лицу, прищуренно посмотрел, на рассказчика, спросил:
– Только одного и подстрелил?
– Одного.
– Не стоило из-за одного на позицию ехать. Вон Кузьма Крючков сколько нарубал…
– Про Кузьму – это басни, – отмахнулся Турка, – а вот если бы каждый наш солдат по одному немцу хотя бы убивал, то давно бы уже войне конец. Вот тебе и арихметика. А может, я и еще кого трахнул. Стреляешь – не видишь, куда пуля летит. Прошу не перебивать. Я и без перебивания памятью стал слаб.
Еще про ротного: не пожалуюсь, меня он не бил ни разу. Может, за то, что в японскую я воевал и всю службу знал получше других. А следовало бы как-то и мне оплеух надавать… Как за что? Не за пустяк. Штык потерял. Ночью отступали. Утром команда: «Становись!» Стоим, а винтовка без штыка, я при ней, как корова безрогая. Подходит Неразберихин:
– Где штык?
– Потерял ваше благородие.
– Кто бы другой, не обидно, а то ты! Такой аккуратист. Небось ложка за голенищем. Ее не потерял!..
Если бы он мне и поддал, я не осерчал бы. А он только и сказал:
– Три дня сроку: где хочешь, ищи, но без штыка не будь.
– Не буду, ваше благородие… – и в тот же день в пятой роте ефрейтору Каплуну сунул три рубля в зубы. Штык получил с другим номером.
Был случай, еще ошибочку я допустил, хуже, чем со штыком. Расположилась наша рота на отдых по сю сторону Сувалок в пустом господском доме. Большущее зало. Накидали соломы и спим вповалку. Вся мебель и шкапы из имения вывезены хозяевами или разворованы, оставлен только огромный, в золотой раме старый-престарый патрет лошади, а на ней верхом в белом мундире генерал. Глаза строгие, борода рыжая, расчесана напополам. Знать, никому не нужный патрет. Даже не на стене, с крюка сорван и стоит впривалку. Примерился я к генеральской голове – вровень, как моя. Вырезал я эту голову от рыла до фуражки, зашел сзади за холстину, вставил в прорезь свою голову. В аккурат! А было утречко. Еще полчасика – и подъем. Дождался, когда горнист заиграл в трубу. Запихал я свою голову вместо генеральской, бороду просунул, глазами засверкал да как гаркну на все зало:
– Доброе утро, славная четвертая рота! Именем главного командования благодарю вас за крепкий нерушимый сон! Слушай мою команду-у-у! Повзводно, в две шеренги, на проверку вшивости ста-на-ви-ись!..
Кто не догадался – засуетился. Ноги в штаны вдевают, в сапоги обувают, а как увидели мою личность верхом на лошади, в эполетах и грудь в крестах – кто ха-ха-ха, кто поматерно. А наш каптер Ибрагимко Мухамед как швырнет в патрет сапожищем с кованым каблучищем. В мое лицо промахнулся, а всю грудь генеральскую вдоль располосовал… Хорошо, отвечать – так вдвоем…
Лично его высокоблагородие полковник нас чесал, чесал. «Вы, – говорит, на самого героического генерала, свиньи необразованные, руку подняли». Дал нам по пятнадцать суток строгого ареста на хлебе с водой. Слава богу, легко с Мухамедкой отделались… А потом бедный татарчик совсем пропал. Времена стали строже, начальство взыскательнее. Был у нас фельдфебель, ужасная скотина: все видел, все слышал, про всех все знал. И фамилия, вовек не забудешь: Головуломайко. Чуть где разговорчики, он подбегает, орет: «Мать-перемать, это што за анархия? Разойдись! Кто тут у вас заводило?! Покккажу!..»
Стал и каптер нрав фельдфебеля перенимать, захотел на того похожим быть. Придем к Мухамеду за сменой белья, за портянками, говорим:
– Зачем рвань суешь, давай целое!
А он на нас как рявкнет:
– Чего захотели! Это еще что за монархия? На каждого новых порток нет, портянки носить до износу…
Оказывается «анархия» – одно, «монархия» – совсем другое. Упекли нашего Мухамеда. Пострадал за монархию, будто в стоячее болото канул. Ни кругов, ни пузырей…
Вот наш брат по своей необразованности число тринадцать считает несчастливым. А мне в жизни эта цифра была самой спасительной. Хуже нет десятых номеров. Получился в первом батальоне небольшой бунт. Из нашей роты два взвода тоже в этом деле засыпались. И я в том числе. Пришли к походной кухне с котелками. Стали черпаком нам подливать. Понюхали: мясные ошметки воняют, поверх щей червяки разваренные плавают. Мы из котелков выплеснули на землю. Отказываемся есть.
– Безобразие! Мы не свиньи!..
Дальше больше, да всю походную кухню вверх колесами перевернули. Хлеб взяли, жуем. У фельдфебеля за такое дело на нас власти мало. Побежал в штаб. Мы притихли. Опомнились.
– Кажись, ребята, худо нам будет?
– Ой, худо.
– Всех под ружье поставят с полной выкладкой часа на четыре.
– Добро бы так. Пронеси, господи…
Сам командир полка. Ротмистры, вахмистры. Двадцать пять казаков с ними. Сабли наголо. Что будет? Господи, пронеси… Струхнули мы, чего греха таить. На войне закон строгий. За бунт – расстрел. Пронеси, господи… Фельдфебель бледный, трясется. Сам полковник зарычал:
– В одну шеренгу становись! По порядку номеров рас-считайсь!
– Первый, второй, третий… Мой, слава богу, тринадцатый. Полковник подает команду:
– Каждый десятый, три шага вперед!
Семь человек вышли из строя. Казаки спешились с лошадей, окружили их, отвели саженей на десяток. Погоны с солдатских плеч сорвали, на головы мешки накинули, выставили всех их в ряд, и готово… Залп – и крышка. Нас под казацким конвоем развели по разным частям. Кого куда. Меня в своей роте оставили.
И по сей день я тринадцатый номер забыть не могу. Вот вам лотерея! А будь десятым, двадцатым или тридцатым… Не видать бы родимой стороны, не слыхать бы вам от Алехи Турки этих побывальщин… На следующий день всех в бой. Покрошили нас малость. В том числе и ротный Неразберихин погиб. С наганом и шашкой вперед кинулся. Будто сам себе смерти искал…