Выбрать главу

Когда мне шел четырнадцатый год, отец женился во второй раз. Мачеха моя была красавица, не величавая и царственная, а обворожительная, неотразимая. Она была нежна и мягка, как кролик, с такими крошечными ручками, что ей в пору были только детские перчатки; она всегда улыбалась, если только не плакала, и когда она улыбалась, на щеках ее появлялись ямочки, а губы открывали два ряда маленьких, ровных и блестящих, как перламутр, зубов. Она была вся кротость и влюбленность, и ни одной серьезной мысли не было у нее в голове.

Отец гордился ее красотой; ума он никогда и не искал в жене. Он выбирал ей туалеты, потому что у нее самой не было вкуса, и вывозил ее на балы. Когда она родила ему первого сына, от радости он велел стрелять из старых пушек, вино полилось рекой, вся округа собралась и приняла участие в торжестве. С тех пор это повторялось почти каждый год: те же пиры, то же праздничное настроение. Когда же гости разъезжались, новорожденный переходил в другие руки, а мать снова отправлялась на балы.

Она не была ни добра, ни зла, моя новая мама. Она только была «обворожительна». Она смотрела совсем ребенком и знала, что должна смотреть ребенком, и чем наивнее, тем лучше. Это так шло к ней.

Ко мне она никогда не выказывала вражды, но избегала меня, и можно было подумать, будто я старше ее, потому что я никогда не была ни весела, ни говорлива. Впрочем, дома устыдились, наконец, моей неловкости и глупости, взяли мне гувернантку и старались держать меня как можно дальше от себя. Я сделалась еще более одинока, чем прежде, но это еще изощрило мою проницательность. Я не ревновала отца к мачехе: я слишком хорошо знала его. Я могла бы истолковать каждый его взгляд, каждую интонацию его голоса. От меня не укрылось безграничное презрение, служившее подкладкой всему этому обожанию. Самая мягкость и уступчивость отца выражала презрение. Какая-нибудь несправедливость со стороны жены нисколько не возмущала его: он, ведь, никогда и не думал, что у нее хватит ума на то, чтобы быть справедливой. Он исполнял ее капризы, улыбаясь и целуя ее ручки, или же поступал совершенно наперекор ее желанию, так же нежно улыбаясь и так же нежно целуя ее ручки.

Его снисходительность возбудила в ней под конец самомнение; она начала важничать, распространяться о вещах, которых не понимала, и говорить вздор. Отец только посмеивался и не возражал ей: красивой женщине нельзя ставить в счет всякий пустяк.

Но мне казалось, будто все это, все мало-по-малу обрушивается на меня. Все то, чего она даже и не чувствовала, — все это врезывалось неизгладимо в мою больную душу. Я научилась смотреть отцовскими глазами, я видела с мужской точки зрения, что значит быть женщиной, —  как это гадко, омерзительно, — одно нескончаемое несчастие с самого дня рождения! Я сама себе казалась паршивою собакой. Тогда-то возникла во мне эта приниженность, позорное клеймо на моем характере, неизлечимый недуг моей души. О, это больное место в моем мозгу, как стало оно мягко и чувствительно, самое тонкое острие могло пронзить его насквозь! Какую восприимчивость обнаруживала я всякий раз, как мне приходилось решать эту задачу: понять то, что для моих сестер было непостижимо, как птичий язык!

Я никогда не была молода и вряд ли когда была ребенком».

С минуту длилось молчание. Мужчина сидел все в той же наклоненной позе и задумчиво смотрел в огонь.

« — Мне кажется почти невероятной такая интенсивность чувства у ребенка, — тихо сказал он. — Быть может, ты преувеличиваешь немного... теперь, переживая это в памяти?»

« — Да, может быть; но дело в том, что все как бы сговорилось, чтобы вечно бередить мою рану. Я и хотела бы, чтоб ты понял это. И если тебе еще раз в жизни случится встретить женщину, страдающую таким же чувством приниженности, как и я, — приниженности, которую ты всегда старался победить доводами рассудка, которой ты так долго отказывался верить, — тогда ты, конечно, поймешь, что в корне этого чувства лежит стыд... стыд сознавать себя женщиной.