и мы шли по траве, зелёной и росяной,
по огромному лугу.
И горел умирающий август
осенним огнём,
хохотали за листьями феи и черти.
И когда я привёл её к дому
и хотел разделить с ней дом,
она сказала: «Пока я с тобой,
никогда не говори мне о смерти».
Ныне холодно, ветер дует в окна и щели.
Я отныне бессмертен, как камень замшелый,
словно эльф из недобрых страшилок детских,
и мне не о чем говорить теперь,
да и не с кем.
Были вместе. Казались вечными,
словно письмо в бутыли.
Я не помню, сколько мы были.
Мы были.
И когда бессчётный август
сменился вновь сентябрём,
я сказал ей, что мы никогда не умрем.
И тогда она улыбнулась
и стала таять,
и таяла,
таяла.
Я её захотел обнять, но её не стало.
Был закат багров и холоден,
и собаки вдали голосили,
и я выбежал из дому,
полон злого бессилия –
с неба падали лилии,
лилии,
лилии,
лилии.
И отныне я жду – которую сотню лет,
в тишине, в темноте, под нависшим тем сентябрём.
О, моя дорогая, смерти более нет,
о, моя дорогая, мы никогда не умрём.
ГЛИНЯНЫЙ КОТ
Ноябрьским днём, выбираясь из одеяла,
я поняла, что пошло начало финала.
Ночью я с кем-то пила, потом я рыдала,
а потом я ничего не помню. В этом-то и загвоздка.
У меня был разбит висок, и этого тоже
я не помнила. За окном, тяжело и громоздко,
нависала серая громада спального района.
Я стояла у зеркала в ванной, смотря на рассечённую
кожу,
мучаясь похмельем без единого стона,
и понимала, что кончилось что-то. В детстве
меня любили родители, и я не могла придумать,
что я буду пить так, чтоб потом отшибало память.
Я долго не могла скоординироваться и одеться
и придумать, что будет дальше,
да и будет ли какое-то дальше.
*
Недавно я стала бояться пустых квартир,
и теперь зажигаю на ночь свечу в фонаре,
ставлю её у окна, и она слегка освещает мир
жёлтым и теплым. Это не спасает совсем,
но можно почувствовать себя, как в детской игре,
в домике: трогать лучи и быть неуязвимой. Ничем.
*
Потом я собралась и поехала куда-то на Невский,
было темно, пронзительно холодно и красиво,
люди спешили, некоторые из них целовались,
возле метро поставили ёлку. Какой-то детский,
праздничный воздух налетал от порыва к порыву,
и я шла, безнадёжно любя их всех, и неловко скалясь,
а потом зашла в какую-то галерею
и увидела глиняных котов. Они были смешные,
я взяла на руки одного, самого маленького. Тогда
хозяин засмеялся и сказал мне: «Берите быстрее:
если оставите, он будет плакать». У него были голубые
глаза, и он был размером с толстопопого живого кота.
Я подумала, что теперь, кроме свечи на окне,
будет кому посидеть со мною в этом ноябрьском
финале.
Я расплатилась, и мы с котенком уехали ко мне,
в пустую квартиру, где меня не ждали.
*
Он смотрел своими глазами, удивлёнными и голубыми,
глиняными, а я плакала и говорила, сидя с ним
в одеяле,
как мои мужчины меня когда-то не полюбили,
как тринадцать моих друзей меня любили, но пере-
стали,
как мне двадцать шесть, мне холодно и одиноко,
как я никого не люблю и пью слишком много,
как моя киевская подруга не говорит со мной
из-за вопросов
политики. Котёнок трогал меня носом,
глиняным,
а ещё смотрел большими своими глазами,
я плакала, и почему-то хотелось позвонить маме.
*
Я говорю этому глиняному коту,
стоящему у меня на столе:
«А ты будешь ждать меня, если я надолго уйду,
может быть, на несколько лет?
А ты будешь ждать меня, если не будешь знать,
есть я вообще или нет?
А ты будешь ждать меня, если через две недели
я уйду на войну?
А ты будешь ждать, если меня заберут в больницу
и я из неё не вернусь?»
*