Как-то праздничным днем нас отперли, чтобы вести на прогулку. На коридоре слонялись мастеровые, и Арапыч подхватил меня под руку.
-- Кой тебе черт по грязи ходить, пойдем к нам в камеру, тебе вся камера будет рада, пускай твои идут одни, -- подмигнул он Фролову.
Данила, по обыкновению, стоял у крайнего окна коридора и смотрел в окно, делая вид, что ему совсем неважно, что делается на коридоре. И я юркнул в 16-ю камеру. В ней было человек десять арестантов, и все они в разных позах лежали на полу, прикрываясь своими лохмотьями: курили, спорили, пытались петь, тянулись на палке.
-- Дорогого гостя привел, -- сказал Арапыч, затворяя дверь и быстро усаживая меня на свой мешок посередине камеры. -- А ты, Васюк, загороди волчок от постороннего глаза. Мы-то что, жулики, воры, а вот человек супротив войны сказал и теперь суда военного ждет.
277
И он наскоро заставил меня повторить предъявленное мне обвинение и ответить на вопрос: что же нас ждет?
Я сказал, что, наверное, приговорят в крепость или дадут пятилетнюю ссылку на окраины Сибири.
-- И пойдешь? -- как-то поспешно спросил меня молодой парень, сидевший точно по 6-й судимости.
Я сказал, что, наверное, повезут вперед на машине, потом на пароходе, а затем на собаках по снегу.
-- А ты не пойдешь, -- накинулся на парня старик, такой же грязный, как и Арапыч, только малого росту, -- на то, брат, и конвой существует и жандармы имеются, чтобы нашего брата возить и политиков. А то - пойдешь?!.
Затем Арапыч заставил меня рассказать, за что Л. Н. Толстого отлучили от церкви и как его хоронили с попами или без попов? А после моих ответов снова стал расспрашивать о том, какая разница между толстовским Евангелием и церковным? И когда я ответил на все обстоятельно и кончил тем, что Толстой понимал Евангелие как путь к совершенству самого себя и своей жизни, чтобы и во сне и наяву человек помнил о своем достоинстве человека как сына Божия и всячески отвращался от всякого озорства преступлений и похабщины -- в это время поднялся молодой высокий и красивый арестант, по фамилии Попов, и стал быстро говорить, чти вот он вор, что его жене завидуют другие же бабы, говорят, у тебя муж вор, он тебе всего натаскает. А вот попробовали бы сами в тюрьме посидеть и узнали бы как ворам чужая покража достается? Попадешь вот так-то на четыре года и майся, всю твою душу червоточиной проест, от такого смраду чахотка пристанет. Как это понять? Легко это?
Я не сразу понял, к чему он ведет свое признание, и Арапыч быстро разъяснил:
-- Он, видишь ты, церковный громила, все церкви пообокрал, а теперь придумывает такую теорию, что и такая сидка в тюрьме для души пользительна, что и за нее Бог все грехи должен простить. Ему и хочется, чтобы ты подтвердил это, потому что ему еще 35 нету, а он уже 12 лет по тюрьмам выжил. Я ему говорю: кабы ты, Попов, в церкви-то молиться ходил или строить их помогал, тогда бы Бог тебя любил. А то ночами с ломом окна выворачивал да серебряные ризы со святых угодников обдирал, да и хочет, чтобы его Бог помиловал и тюрьму во внимание принял. Если бы Бог стал делать по-твоему, тогда бы ни одной церкви не осталось в целости. Ишь какого нашел дурака.
278
чтобы и ризу серебряную спереть, и Царство Небесное тюрьмой заслужить...
-- А если я сижу и каюсь и ночами горькие слезы лью? -- раздраженно перебил его Попов, -- ты, Арапка, молчи, ты сам вор, пускай свежий человек свое слово скажет, а ты ни кому не сочувствуешь!..
Все рассмеялись. Другой старик сказал:
-- Попов правды хочет, он прав, Арапка, напрасно злорадствуешь. Господь милосердный, простит! Он разбойника на кресте простил и надежду на спасение дал, а мы что, воришки мелкие, кого мы запугали! К примеру, я два хомута у помещика взял, а мне год тюрьмы дали, законно это? Он без этих хомутов-то век бы прожил, не хватился, а ты вот за них страдай целый год, да и семья без хлеба остается, кому там поле обработать без хозяина? Разве эти хомуты стоят наших страданий? Сотню бы украл таких, и тогда бы она того не стоила, а мы вот мучимся...
-- А тогда меня и совсем простить надо, -- по-детски смеялся Арапыч, -- ну что я такое делал? Клети, амбары проверял; сундуки бабьи пересматривал! Ну ты посуди сам, -- обращался он ко мне добродушно, -- на кой черт бабам по двадцати трубок холста копить; на кой черт мужикам новые шубы и сукно -- суконные казакины нашивать, для вешалок? ведь они их не носят. А бабы, небось, всю зиму с двумя холстами ночей не спали, пряли да ткали, а на что они им, когда и без того 18 трубок лежит? Откроешь сундук да и ахнешь. И хотел бы взять 1--2 холста, а их там черт рогом не проворотит, ну и располовинишь: себе одну и ей одну. Я тоже по-божески, последнего не возьму. А то заберешься в клеть или в горницу, а там вся матица в гвоздях и одеждой завешана, и хотел бы взять одну, а как глянешь -- зуб и разыграется. Возьмешь штуки три, да и маешься с ними. Поди там, небось, думают, воровать-то легко! Закопаешь мешок-то с холстами в чужой омет, да дня три и высматриваешь, не украли бы, не нашли бы. Вся душа изболится, пока ты его на место определишь! Самое тяжелое занятие воровское, если кто с понятием, непременно пожалеет воров и скажет, что Бог за это мучение все грехи простит.
Я полушутливо сказал им, что если человек боится и людей и Бога, значит у него совесть не чиста, а что надо так жить, чтобы ни Бога, ни людей не бояться, тогда и на душе весело и легко бывает. А кривыми путями жить -- никогда покою не знать, а что Божий суд в нашей душе совершается и мы всегда вовремя знаем: что ты хорошо, что дурно сделал, а что на том свете будет -- мы не знаем. А не знаем -- об этом и рассуждать не надо.
279
-- Да мы, что мы? мы просто свиньи, а не люди, дрожащим от волнения голосом сказал Арапыч. -- Мы людской труд грабим и всех в страхе держим. А кабы воров не было, и замков было бы не надо.
-- Чудно, -- сказал Попов, -- мы воры, а нас в тюрьме здесь заставляют замки и задвижки от воров делать, оттого мы их гвоздями и отпираем.
-- А как, по-твоему, в церковь ходить нужно? -- спросил испытующе Арапыч. -- Попов почитать нужно?
-- Отчего же не ходить, поют там хорошо, душа на церковное пение радуется, а денег не спрашивают, как в театре. А почитать и уважать всех одинаково нужно -- и попов и не попов. И худо не в попах и церковной службе, худо в том, что участием в этой службе многие хотят покрывать все свинство и ищут ему оправдание. А попы виноваты не в том, что они попы, а в том, что они об этом умалчивают.
-- А вот Толстов граф не велит в церкву ходить и детей, говорит, крестить не надо, -- сказал Арапыч.
-- Ну, такого запрета Толстой не делал и не мог делать. Он зовет к честной, трудовой и праведной жизни, -- сказал я, -- чтобы люди не воровали, не убивали, не насиловали друг друга, не обманывали, не эксплуатировали через деньги и свою знатность и властность. А кто так живет, тому никакого худа от церкви нет, а только лишний интерес от концерта хорошего. А детей крестить, конечно, надобности нет, это время прошло. Христос этим не занимался. И не в этом теперь дело.
В это время на коридоре послышался шум, наши камерные возвращались с прогулки, и я, как ни в чем небывало, юркнул из двери и присоединился к ним.
-- Мы тебя в другой раз на целый день возьмем в свою камеру, -- сказал Арапыч, -- с тобой говорить есть о чем, Фролов что, он бунтовщик, а сам такой же шаромыжник и выпить не прочь и чужое хапнуть.
-- Нам, главное, о душе поговорить, -- сказал вслед старик, укравший два хомута.
ГЛАВА 59. НЕСКРЫВАЕМАЯ ЗАВИСТЬ
За все время пребывания в камере с Фроловым он питал ко мне нескрываемую зависть и ненависть, и все испытывал мое терпение, желая подраться, бранил меня скверными словами, плевал на меня; нарочно подолгу ходил по камере и шмыгал ногами пыль около моей головы в то время, как я лежал на полу и не имел еще койки.
280
И все это не по личному недоброжелательству -- для которого не было никакого повода, а из-за принципа, что мы, мужики, собственники, имеем землю, скот, инвентарь, а они, пролетарии, ничего не имеют, и главное, что мы не разделяем их марксистской теории о классовой борьбе и обязательности пролетаризации или обатрачивания крестьян.