Заговорив о старшем зяте, не могу уже не кончить. Дойдут ли до вас эти строки, дорогой, высокоуважаемый Федор Васильевич, теперь уже маститый старец, доживающий свои дни в печальной болезни на руках внучат? По моему рассказу читатель вообразит в нем, пожалуй, праздного мечтателя, другой экземпляр Манилова. Напротив, Федор Васильевич был величайший практик и беспримерный хозяин; с тем вместе тот идеальный пастырь, каких разве только десятки наберутся в России. Никогда праздного слова, весь в труде, образцово воздержный, строгий к себе, он переродил прихожан. Когда мне говорят, что сельскому батюшке невозможно не пить, потому что прихожане угощают; что угождать невежеству неизбежно, потому что иначе без хлеба насидишься; что нравственное действие на грубую массу поселян, погрязшую в суевериях и пороках, невозможно: я воспроизвожу, между прочим, образ Федора Васильевича. Он не пил ничего, заместив, однако, родителя, придерживавшегося чарочки и панибратствовавшего с мужиками; а он, напротив, был строг. Он поступил на место запущенное, в дом разоренный. Туго сначала пришлось. Он занялся хозяйством. Помимо хлебопашества завел при доме сад и огород. С редкою дальновидностью засадил границу своей усадьбы ветловыми кольями, сказав себе: чрез десятки лет это будет богатство. Колья были из породы ветел, так называемых «красных», из которых гнут дуги, и действительно, колья оказались потом богатством, когда выросшие ветлы продавались на аршины не дешевле соснового балочного леса. На десяток верст у него одного был свой овощ, и со своею обычною меланхолией, шутливо жалобным тоном, а сестра с негодованием передавали, что лучшие качаны капусты у них срезывали, морковь и прочие корнеплоды выдергивали. «И нет того, чтобы завести самим, — прибавляла с желчью сестра, — Федор Васильевич долбит, долбит им: заведите, и пример показывает, но, братец, уж такой мужик сип; упорен, ленив, пьян». А Федор Васильевич, слушая речь жены, меланхолически прибавляет: «Мне больше всего жаль моей елочки.
Вышла из семени, сам посадил; здесь хвоя, как вы знаете, совсем не растет. Топчет глупый, идет, не смотря под ноги. Я останавливаю. Подумай, вот я посеял, выходил, вот малютка выросла, и ты топчешь; за что? Ты мне хочешь зло сделать? — Нет, батюшка. — А зло делаешь. Ты затоптал елочку, ты загубил мой труд; ей было уже два года, и два года пропали, а твой сын вырастет, был бы благодарен за елочку, как вы благодарны за ветлу; а тоже вытаскивали их, когда сажал я колышками».
«Поп» было ругательное имя; при виде попа крестьянин сворачивал с дороги, видя дурное предзнаменование. Сквернословие было в полном ходу и служило приправой в разговоре. Таков был приход, когда Федор Васильевич вступил. А после вот какой порядок завелся. Выезжает с требой батюшка в какую-нибудь из пятнадцати своих деревень — все население, которое не в поле, высыпает на улицу, а дети становятся в ряд, чтобы батюшка всех их благословил. Крестьянин, завидя батюшку, стал снимать шапку издалека, дальше, нежели снимал пред управляющим.
— Как же это сталось? — спрашиваю у сестры.
— Да что, — отвечает она, махнув рукой, припоминая докучливые сцены, в свое время досадные ей, но, отдавая теперь справедливость поведению, которое казалось ей тяжелым. — Бывало, едем в город; слышит, мужик выругался. Остановит лошадь, попросит мужика остановиться да и начнет петь, поет, поет. Тут думаешь, опоздаем на базар, а он поет. Так и отучил, и все стали почтительны.