Выбрать главу

Кончаково, куда отдана была сестра, посетил я в первый раз еще мальчиком, в 1833 году. Шел только второй год ее замужества. Помню страх свой, когда проезжал бором; темь, бесконечная колоннада обнаженных сосен, которых только верхушки зеленели. На земле ни травинки, только грибы по местам манили к себе; красная стена дерев облегала с обеих сторон; рассказ о разбойниках, которые будто тут укрываются. Брат Иван Васильевич, нас сопровождавший, осматривает заряженное ружье. Извозчик идет поодаль от лошадей, держа конец вожжей на расстоянии аршин четырех от лошади. Мы с сестрой Аннушкой вдруг вскрикиваем: «гриб, гриб!» или «брусника, брусника!» Но ступить шаг в лес боимся, видя ружье, слыша рассказы. Развалины какого-то завода на Черной речке, и название такое страшное. Приехали в Кончаково: убого и голо, хотя рига и полна снопами.

Приехал я туда же чрез тридцать лет, в 1863 году. Нет бора; новая дорога, и притом шоссейная, пролегает по другому месту. Бойко отхватал ямщик недалекое пространство тридцати верст. Вот Кончаково. Сопровождавший меня другой мой зять говорит, указывая на видневшуюся телегу: «Смотрите, это ведь Федор Васильевич едет».

Он. Давно я его не видал, лет пятнадцать. Думаю, постарел, живость прежняя прошла; ему уже под шестьдесят. Встречаемся: тот же, ни сединки, такие же быстрые глаза. Сначала он меня не узнал, а поздоровавшись, тотчас же заговорил: «Я вас спрошу, ученый муж, вот о чем: почему у нас нападают на папу, когда» и пр., и начал сыпать, перебирая явления в иерархии, где сказывается тоже папистское начало, хотя и в неразвитом зародыше. Сестра до смерти рада, племянница предлагает яблоки своего сада, подан чай, а хозяин сыплет свое. «Ну, вот, пошел! — ворчит сестра. — Ты не дашь брату осмотреться». Но я осмотрелся. Как и тогда, тридцать лет назад, переночевал. На другой день утром колокол, звонивший к обедне, разбудил меня. Встал я и вижу толпу, окружившую дом, и около нее Федора Васильевича. «Это что?» — я спросил. — «Муж жену избил; да ведь это почти каждый праздник ходят к Федору Васильевичу разбираться с каждым делом». — «Кто же это завел?» — «Да завелось само собою; мужики очень любят; уж как положит батюшка, так тому и быть; уж очень он, братец, справедлив и внимателен», — поясняет сестра.

Выхожу на задворки. Где была голая луговина, спускавшаяся к ручью, там теперь густой сад с отборнейшими сортами яблонь; ветви ломились от плодов, подпертые палками. Пили в саду чай при оригинальной музыке: то там, то здесь шлеп, шлеп, падали яблоки на землю. Спускаюсь к ручью: высокие ветлы на прежнем пустом пространстве, а в середине нижней луговинки высочайший осокорь, сажен в 20, по крайней мере смотреть наверх надо, заломя голову, чистый, ровный, прямой как стрела. «Федор Васильевич вырастил и всегда за ним ухаживал, обчищал».

Когда преосвященный Алексий вступил в управление Рязанскою епархией в конце шестидесятых годов и Федор Васильевич представлялся ему в качестве благочинного, с неудовольствием преосвященный вскинул на него взор: «Что это, какого молодого сделали у вас благочинным! За что это? Сколько тебе лет?» И когда мнимый юноша объявил о своих шестидесятых годах, можно представить изумление архиерея. Моложавость шестидесятилетнему старцу придавали небольшой рост, худощавость, быстрые движения с подпрыгивающею походкой, живые глаза и совершенное отсутствие седин.

Итак, «не женись, брат, никогда», вспоминалось мне, и я не мог не убеждаться всеми виденными примерами в прозе семейной жизни. Но проза не в семейной только жизни, а в духовенстве вообще. На кого ни посмотришь, всякий, поступая на священнослужительское место, опускается, начинает растительную жизнь, наращивает брюшко, засыпает умственно. При довольном доходе ленится, при малом доходе приходит в движение, но изощряясь в одном — добыть материальные средства. Я не давал себе отчета, но чутьем слышал, что изо всех званий духовное есть самое ложное, хотя самое высокое по идее, и именно потому ложное, что слишком высоко. Солдат, крестьянин, купец, врач, профессор — каждый есть то, что он есть: воюет, пашет, торгует, лечит, учительствует. А пастырь, о котором извествуется в пастырском богословии, и батюшка в действительности — две разные сущности; последний есть футляр, оболочка, скорлупа, вид, механизм без души. Отсюда пустота жизни. Федоры Васильевичи — единицы из десятков тысяч. То, о чем зазубривалось в пастырском богословии, умом принято и сердцем, пожалуй, но в практику не проходит и при данной обстановке перейти не может. На практике он — обыкновенный, подобострастный всем человек, с тем различием, однако, что у других профессиональная практика и профессиональная теория не расходятся, и не расходятся, потому что требование теории не поднимается выше механики действия; а от пастыря по богословию требуется не механика.