Вот почему непорочная Утун не понимает ревности Теотормона, воплощающего ее чистоту, всечеловеческую Чистоту, Теотормона, который сомкнул свои черные ревнивые воды вокруг виновной в грехопадении пары.
Теотормон — это и ревнивый цветок «не тронь меня» на лоне Утун, которому ненавистен Бромион — ее вожделение.
И вновь взывает Утун:
Ночь приняла в моих глазах очертания Австралии. Внутри этого темного пятна Утун и ее горилла, то есть Ева и Адам, слились в славную компактную массу, а древо познания с красным стволом и ветвями и синими листочками осыпало их ливнем слез и красных яблок. Я не понимал, зачем мне понадобились слезы, пока не вспомнил про рыб. Ну конечно, сказал я себе, тут нужен мелкий симметричный узор, чтобы подчеркнуть массивность крупных форм.
Я сделал набросок в основном пальцем, используя чернила двух цветов и слюну. Красные чернила разжижались не так хорошо, как синие. Но все же получился неплохой розовый цвет, прозрачный, как утренняя заря.
— Мистер Джимсон, мистер Джимсон! — громко сказала Коукер.
Я не слышал. Я был занят, я зачернял ночь; темное пятно вокруг пары. На это требовалась уйма чернил. Но результат был поразительный.
— Мистер Джимсон, вы подойдете сюда... или мне привести вас за ручку?
— Иду, мисс Коукер.
Коукер явно была на грани взрыва. Я сунул Утун в карман и пошел к ним.
— Мистер Хиксон говорит, что вы получили от него около трех тысяч фунтов. В виде ссуд и еженедельных выплат.
— Вполне возможно, — сказал я. — Мистер Хиксон всегда был мне хорошим другом.
— Но ведь он забрал ваши картины, которые стоят в двадцать раз больше; вы сами мне говорили.
— Трудно сказать, — сказал я. — Очень трудно.
— Зато доить из нас денежки под этим предлогом было куда как легко, — сказала Коукер, побагровев. — Вы говорили, вас ограбили, вы говорили, он заполучил ваших картин на сотни тысяч фунтов; да он и сам сказал, что не отдал бы вон ту шлюху, которая обошлась ему всего в девятнадцать фунтов, и за пять тысяч.
Хиксон издал сдавленный стон; мне самому с трудом удалось удержаться. Нет ничего неприятнее, чем говорить о картинах и стоимости картин с людьми вроде Коукер, которые даже языка, каким об этом говорят, не знают.
— Все это не так просто, как кажется, — сердито сказал я. — Что ты, например, имеешь в виду, когда говоришь, что картина стоит пять тысяч фунтов, или пять сотенных, или пять монет? Картина не шоколадка — ее не съешь. Цена картины не то же самое, что цена отбивной.
— Да, да, — горячо подхватил Хиксон и горестно вздохнул. — Отнюдь не то. Совершенно не то.
— Милое дело! Что вы там толкуете? — сказала Коукер, красная как кирпич. Трения всегда распаляли Коукер, и я ей посочувствовал. В конце концов, откуда ей было разбираться в живописи?
— Ты в этом ничего не понимаешь, Коуки, — сказал я как можно мягче. — Например, можно сказать, что картины вообще не имеют рыночной стоимости, только духовную; это моральное обязательство. Или можно сказать, что они не имеют никакой реальной цены, пока их не купят. И цена то растет, то падает. Я думаю, мистер Хиксон потратил на картины кучу денег, которых он никогда не вернет.
— Около полумиллиона фунтов, — простонал Хиксон. — Включая авансы художникам, которые не написали для меня ни одной картины.
— Да, но выручили вы почти вдвое, — сказала Коукер.
— О нет, Коуки, — сказал я. — Мистер Хиксон большой покровитель искусства, а настоящие покровители искусства редко наживают на нем деньги. Во всяком случае, не при жизни.
— Да что это? Можно подумать, вы с ним заодно? — сказала Коукер.
— Но он на самом деле друг английского искусства.