Но лавка пустовала недолго. Когда я снова зашел туда всего неделю спустя, Айк стал вдовой, круглой, как подовый хлеб, с лицом Юлия Цезаря и светло-зелеными волосами. Благодаря какому-то выбеливающему средству, которое, согласно гарантии, придавало седым волосам снежную белизну. Она держалась весьма надменно. Она вложила в Айка деньги и сама кормила семью. Она была о себе очень высокого мнения и презирала все остальное человечество, которое, естественно, ставила куда ниже себя. Она спросила с меня двадцать фунтов за Констебля: два дерева, четыре облака и кучка собачьего дерьма на переднем плане. Обычный, завалящий Констебль, красная цена — четыре шиллинга шесть пенсов. Две кучки собачьего дерьма и мазок настоящего синего кобальта между двумя нижними облаками — пять шиллингов шесть пенсов. С рамой, веревкой и крючком — хоть сейчас на стенку — пять шиллингов девять пенсов.
Двадцать фунтов не удивили меня в устах вдовы. Вдовы всегда запрашивают, особенно если вложили в дело весь капитал. Владельцы подобных лавок, не потерявшие еще спутника жизни, просят за такого Констебля пятнадцать гиней. Я предложил ей полкроны, намереваясь пойти на уступки и дать три шиллинга девять пенсов, но она и слушать не пожелала. Пришлось взять другой холст того же размера, когда она отвернулась; и это мне вышло боком. Он оказался гнилым, а я не смог больше ходить к Айку, покуда вдову не продали с торгов. Это случилось чуть ли не через год. А пока что я вынужден был писать на старых мешках, которые трудно натягивать на подрамник и дорого грунтовать.
Если Айк окажется на месте, когда я выйду, сказал я, я куплю этот большой холст. Хватит с меня стен, которые валятся на голову, стен, которые уборщицы обшарпывают шваброй до дыр. Подавайте мне холст, теперь я могу себе это позволить. Творчество Галли Джимсона... и так далее. Холст куда портативней. Все национальные галереи предпочитают холсты. Не могут же они вывешивать стены. И я принялся мечтать, что сделаю с этим холстом. Конечно, если Айк его не продал, не взорвался, не сгорел и не превратился в обувной магазин. Это вернее всего. Спорю на что угодно, там теперь обувной магазин, подумал я. Пятнадцать футов на двадцать, есть где разойтись. Не раз я просыпался ночью из-за того, что писал во сне. Взмах кистью по холсту — и одеяло летело на пол. Я бы мог сделать неплохую вещицу на этих пятнадцати на двадцать, думал я. Шедевр знаменитого Галли Джимсона в репродукции для художественной монографии «Галли Джимсон. Жизнь и творчество», написанной магистром искусств А. В. Алебастром.
Частенько я лежал ночью на нарах и скалился во весь рот. А когда спрашивал себя: чего это тебя так разбирает, Галли? — отвечал: жизнь и творчество и так далее. Разберет еще больше, если кто-то решил разыграть тебя. Так или иначе, думал я, где-то тут есть подвох, — с чего бы иначе этому случиться со мной?
И когда я вышел — раз я все равно двигался домой по Хай-стрит, — я заглянул уголком глаза на Гэс-лейн, и, представьте, лавка была на месте, и вывеска сияла еще ярче, чем прежде: «Айзаксон и Уоллер. Антикварный магазин». Я остановился как вкопанный. Черт подери, подумал я, если Айк цел и невредим, Алебастр будет еще более гадкой шуткой.
Меня ждет такой удар под ложечку, который оглушит и слона. Нет, меня это не волнует. Мне не привыкать. Я не дикий осел пустыни. Я старый коняга. Вышколен как надо. На мне каталась знать всех мастей. На мне гарцевали миллионеры. Хиксон многие годы держал меня у себя в конюшне и выводил на показ гостям. Его Галли Джимсон, его радость и гордость. Я получаю по два пинка в живот на дню вот уже шестьдесят лет: один, когда на меня надевают седло, и один, когда его снимают. Я могу все вынести. И есть свое сено. И лягнуть в ответ. И так цапнуть зубами, что правительство засияет голой задницей... Если захочу.