Впрочем, на телеге, кроме хозяина, место нашлось только для Кати и Володи, а Гусинскому с Канатьевым сразу велено было идти рядом, пешком. Так распорядился хозяин, Фома Кузьмич, у которого двоим из них — еще непонятно, кому — суждено было пока жить. Глаз у Фомы Кузьмича был острый. Бесцеремонно осмотрев ребят, он раскрыл красный рот, запрятанный в черную бороду, и увесисто пророкотал:
— Девица и ты, баринок, со мной сидайте. А эти нехай идут, ноги не отвалятся.
Володя полез на телегу, но Катя сказала:
— Я тоже пройдусь.
Фома Кузьмич не стал перечить. Тогда и Володя соскочил на землю, пожимая плечами. Все сунули свои пожитки на телегу, под влажную солому, и пошли.
Володя заговорил с Катей по-французски, объясняя, что незачем, собственно, мочить ноги, если можно не мочить, что им сейчас ничего не остается, как слушаться и точно все выполнять, не выдумывая... Он пространно объяснял это, иногда, словно случайно, встречаясь с любопытствующими глазками Фомы Кузьмича.
— Я ничего не выдумываю, — по-русски ответила Катя.
— А он по-каковски болтает? — спросил ее хозяин.
— По-французски.
— Гляди-ко! А ты не можешь?
— Могу, — улыбнулась Катя и добавила что-то по-французски.
— Это чего же будет?
— Она благодарит вас за доброту, — перевел Володя.
Хозяин насчет доброты пропустил мимо ушей, как пустое, его заинтересовало другое:
— Может, вы не русские? Не крещеные вовсе?
Володя и Катя молча показали ему свои простые серебряные крестики, смущаясь, что шнурки засалены.
— А те? — кивнул Фома Кузьмич на Гусинского и Канатьева, которые несколько отстали.
— И те! — твердо ответила Катя, не давая сказать Володе. Они хорошо знали, что у Гусинского никакого крестика на шее нет.
Фома Кузьмич пустился расспрашивать, как ребята жили в Питере, кто их родители, какое имели состояние. Катя отвечала следом за Володей, но от этих расспросов снова подобралась тоска... Она так ясно увидела маму, ее молящие, в слезах глаза, трясущиеся щеки, дрожащие губы, которые пытались кричать что-то очень важное, когда теплушка уходила от питерского перрона... И своих братиков, близнецов, как они цеплялись за нее и ревели, когда она прощалась, уезжая... Боже мой, живы ли они?
Володя и тот приуныл. Вспоминался ему почему-то почтенный седоусый швейцар, кавалер, награжденный крестом за Плевну, толстая вишневая дорожка, прижатая золочеными прутьями к ступеням широкой лестницы, которая вела в их квартиру на третьем этаже, натертые полы, на которых по утрам весело играло солнце, его кабинет, низкий диван и охотничье ружье над ним, шкаф с книгами, зеленое сукно стола, такого же, как у отца, бронзовую лампу... Отца и мать он как-то не видел: они, похоже, снова были в отъезде. И так захотелось ему домой, что он едва не взвыл и сердито замолчал, не отвечая Фоме Кузьмичу.
На выезде из города поперек легла глинистая лужа. Володя успел прыгнуть в телегу, протянул руку Кате. Но Фома Кузьмич сердито велел ему сойти.
— Куда же я сойду? — удивился Володя. — Тут грязно.
Фома Кузьмич сам прыгнул в грязь, рассердился:
— Ты что, совсем дурной? Лошади трудно...
Володя, пожимая плечами, слез. Холодная глина облепила туфли, полезла внутрь. Он шел около Кати и раздраженно удивлялся:
— Как будто лошадь важнее людей. Странно...
— Но ведь это хорошо, что он пожалел лошадь. Значит, он добрый.
— Ну да, лошадь жалко. Только нас никто не жалеет.
— Послушайте, Володя, не надо так. — Катя тронула его за рукав изрядно засаленной гимназической тужурки. — Понимаю, тоскуете о доме. Я тоже. В сущности, все очень хорошо. — Она храбро улыбнулась. — Я вспоминаю книгу, которую вы мне давали читать. О крестовом походе детей. Как они шли через всю Европу в Палестину, веря, что это им, детям, суждено...
— При чем тут крестовый поход? К тому же те дети погибли.
— Может, и мы погибнем, но спасем людей от крови, от жадности. Именно мы, дети. Напомним, что Христос велел любить друг друга, быть добрыми...
Володя невольно покосился на чернобородого Фому Кузьмича с лукавыми глазками и жарким ртом — как раскроет, кажется, горящая печка! — и усмехнулся:
— Послушают вас эти Фомы Кузьмичи, как же...
— Конечно, не послушают, а мы будем говорить свое!
— Побьют.
— Побьют, а мы будем твердить о любви... Это же прекрасно, Володя!
Он явно сомневался, так ли уж это прекрасно...
Когда отъехали верст шесть от города, Фома Кузьмич забеспокоился. По его словам, тут орудовали красные партизаны. Он стал учить ребят, что говорить, если вдруг налетят:
— Вы им толкуйте, что из Питера, что я вас от голодухи спасаю.