Наконец он раскрыл небольшую книжку, на которую с любопытством поглядывали ученики.
— Теперь, друзья мои, оставим истинно высокий стиль. — Он положил перед собой книгу. — Сейчас мы перейдем к современному нам поэту и постараемся в произведениях его необыкновенно легкого пера отметить не только те достоинства, которые все мы знаем и любим, но и те недостатки, познание коих и есть лучшая школа для всех юных поэтов. Вы, конечно, все уже догадались, что я говорю о Пушкине.
Легкое движение прошло по рядам учеников, а смуглое лицо Миши Лермонтова вспыхнуло.
Его волнение не укрылось от Мерзлякова.
— Да, Лермонтов, — повторил он, — для тебя, уже сделавшего первые шаги на поэтическом поприще, и вообще для тех из вас, кто участвует в литературном кружке Семена Егоровича Раича — а таких среди вас немало, — особенно полезно, не поддаваясь первому впечатлению, проанализировать поэтическое произведение.
Лицо Лермонтова стало сердитым.
— Я беру для разбора, — продолжал Мерзляков, — пиесу поэта «Зимний вечер».
— Она прекрасна! — вырвалось у Лермонтова.
— Не спорю. В ней есть прекрасное. — Мерзляков строго посмотрел на своего ученика. — Но обратимся к разбору. Перечтем внимательно первый куплет: в третьей и четвертой строке его мы видим два сравнения: буря то воет, как зверь, то плачет, как дитя. Во втором куплете она, прошуршав соломой по кровле, уже стучит в окно, как запоздалый путник. При таком обилии сравнений образ как бы находит на образ, один образ вытесняется другим — прежде чем мы всмотримся в них и услышим их голоса. Но пропустим среднюю часть и перейдем к концу этой короткой пиесы. Здесь перед нами опять встают два образа. Взяты они из народных песен, но здесь как-то перебивают друг друга и соединены, по моему мнению, только для рифмы: тихо живет за морем синица! Ну, хорошо, допустим. И сейчас же новый образ: девица за водой идет. Перечтем все сначала:
Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя…Мерзляков остановился.
— Этот четырехстопный хорей, — проговорил он, задумавшись, — весьма певуч, он точно просится в песню. Этого нельзя не заметить.
То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя…Два уподобления одно за другим. Ну зачем же, зачем?.. — Он не кончил и продолжал читать дальше, уже не останавливаясь:
Наша ветхая лачужка И печальна и темна. Что же ты, моя старушка, Приумолкла у окна? Или бури завываньем Ты, мой друг, утомлена, Или дремлешь под жужжаньем Своего веретена?— Да, это просится в песню. И здесь — прекрасная рифма: утомлена — веретена. Это сочетание глагола с существительным… да и жужжанье — завыванье… И какая-то в этих строчках грустная нежность, точно… точно… Ну, пойдем дальше:
Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей, Выпьем с горя; где же кружка? Сердцу будет веселей.В этом призыве к веселью какая-то грусть. Все в целом — это сама песня, сама песня… — повторил он тихо, как-то с трудом, словно борясь сам с собой. — А какую песню из наших любите вы, друзья мои? — помолчав, неожиданно спросил он и, вздрогнув, остановился: там, в глубине класса, два голоса запели тихо-тихо — запели его песню!
Среди долины ровныя, —начал мягкий тенорок.
На гладкой высоте, —вступил другой, еще ломающийся голос.
Цветет, растет высокий дуб В могучей красоте, —подхватил хор.
— Спасибо, милые! Спасибо, друзья мои… — проговорил Мерзляков растроганно, посмотрев на ребят глазами, полными слез. И вдруг, взяв книгу с кафедры, поднял ее в высоко протянутой руке.
— Лермонтов! На, возьми книжку и прочти нам всю пиесу.
— Я знаю ее, — ответил Миша.
Буря мглою небо кроет…— начал он негромко.
То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя…Класс, затихнув, слушал пушкинские строфы, следя за едва уловимой сменой выражения на лице Лермонтова.
Смотрел на него и Алексей Федорович и, слушая, слегка покачивал в такт головой.
За дверьми класса прозвенел звонок. Никто не двинулся с места.
— Прекрасно!.. — проговорил Алексей Федорович тихо. — Ах, как все-таки прекрасно!..
Сойдя с кафедры, Алексей Федорович скрылся за дверью. И вдруг ему вслед раздались аплодисменты, сначала робкие, но потом все более и более громкие.
Чему аплодировали ученики его, они и сами не отдавали себе отчета: то ли стихам Пушкина, то ли признанию Мерзлякова. Скорее всего всему сразу: и красоте стихов и тому, что красота и сила поэзии одержали победу над всеми законами строгого классического стиля.
ГЛАВА 14
После уроков старшие ученики, не расходясь, ждали появления инспектора. Павлов вошел и осмотрел всех внимательным, озабоченным взглядом.
— Господа! — сказал он. — Я обращаюсь к вам сегодня, как к взрослым молодым людям. Вы — старшие ученики вверенного моему наблюдению Благородного нашего пансиона. Я полагаю, что вы понимаете, друзья мои, сколь велика ответственность моя за поведение ваше — всех вместе и в отдельности каждого.
Он помолчал и неторопливо вынул из бокового кармана своего форменного сюртука потрепанную маленькую тетрадь.
— Вот тебе и научная тема! — шепнул Лермонтову сидевший с ним рядом Дурнов. — Я говорил: провинился кто-то!
— Я не имею причин, — продолжал инспектор, — быть недовольным вами. Напротив, я всегда чувствовал наше взаимное доверие друг к другу и знал, что как мои научные занятия с вами, так и мои беседы по какому-либо вопросу вашего воспитания встречали живой отклик в ваших молодых умах и сердцах. А потому и сегодня хочу я говорить с вами, как со взрослыми, и призываю вас серьезно отнестись к моим словам, которые касаются… которые соприкасаются, так сказать, с различными явлениями.
Павлов вытер платком выступивший на лбу пот и продолжал:
— Теперь подумайте, как взрослые люди, и скажите мне со всей честностью, присущей молодости: что смогу я сказать в ваше и свое оправдание, ежели мне скажут, что ученики Университетского пансиона усиленно интересуются запрещенными стихами, и покажут в виде доказательства вот эту тетрадь, оброненную и найденную в вашем классе? Ее истертый вид показывает, что содержание ее хорошо вам всем известно: здесь переписаны запрещенные стихи Пушкина, Рылеева и Полежаева.
Класс молчал.
— Друзья мои! Я не могу запретить вам читать дома произведения, близкие вашему сердцу и уму. Но вы должны понимать, что, принося запрещенные произведения в стены нашего пансиона, вы подвергаете опасности весь пансион.
Павлов положил тетрадь на кафедру.
— Я не буду спрашивать у вас имя того, кто ее сюда принес. Ее читали и, я думаю, переписывали очень многие, если не все. Я оставляю эту тетрадь у вас в классе и ухожу. Тот, кто ее принес, пусть возьмет ее и даст себе слово беречь репутацию нашего пансиона, которая дорога нам всем. Хорошо, что нашел эту тетрадь наш надзиратель, который передал ее лично мне. Могло бы выйти и хуже. Вот то, о чем я должен был вам сказать, — закончил он, но, уходя, еще обернулся в дверях. — Завтра, господа, я буду читать вам лекцию по физике…
— Михаил Григорьевич, можно вам задать один вопрос?
— Конечно, можно, Лермонтов.
— Не так давно в торжественной речи на собрании наш лучший ученик высшего класса Строев говорил об истине. И его речь была высоко оценена и вами, Михаил Григорьевич, и всем нашим советом. Он говорил, что истина должна быть единственным предметом наших изысканий и нашей честью и славой.