Выбрать главу

— Простите меня еще раз, — сказал прапорщик, снимая фуражку и открывая прекрасной формы благородный лоб и темные волосы со светлой прядью надо лбом, — но вы… вы не Одоевский?..

— Да, — ответил с легким удивлением сидевший на скамье человек, — я — Александр Одоевский. Прошу прощения, я хочу знать, кто вы?

— Мое имя вам, вероятно, ничего не скажет. Я — Лермонтов и попал на Кавказ за стихи, которые правительству угодно было назвать непозволительными.

* * *

Последний луч погас на верхушках деревьев, и в быстро темневшем небе уже проступали первые звезды. А двое проезжих все еще сидели рядом на скамейке и разговаривали с таким увлечением, что не обратили никакого внимания на старого духанщика, уже второй раз приходившего сообщить им, что ужин сейчас будет готов.

Одоевский всматривался в потемневшую горную цепь.

— Когда встречаются люди, объединенные той глубочайшей связью, которая создается только родством мыслей, чувств и надежд, они узнают друг друга с первых слов. Так и мы с вами, не правда ли? — сказал он.

— О да!..

Лермонтов глубоко вздохнул и с наслаждением подставил лицо вечернему ветру.

— Однако, я слышу, хозяин опять зовет нас ужинать, — сказал Одоевский, вставая. — Здесь дают неплохой шашлык и хорошее молодое вино. Пойдемте!

Он крепко пожал Лермонтову руку и вошел в духан.

После ужина они проговорили всю ночь, сидя на скамейке над пенистым ручьем, и рано утром продолжали путь уже вместе.

Как хорошо было, добравшись к ночи до какого-нибудь заезжего двора или духана, выйти, наконец, из кибитки и устроиться где-нибудь на ковре, перед камельком, со стаканом молодого виноградного вина! Вино быстро согревало, духанщик курил в углу, а два путешественника то молча смотрели на огонек, то читали друг другу стихи, то вспоминали прежние беды и прежнее счастье. Они оба были моложе годами, чем душой, оба были поэты, и оба благоговейно любили каждую строчку Пушкина. И в первые же дни дружбы, перейдя на «ты», могли часами говорить о поэзии и вспоминать пушкинские стихи.

— Никогда мне не забыть, — сказал как-то Одоевский, — каким светлым праздником был для нас тот день, когда мы получили с трудом переправленное к нам пушкинское «Послание в Сибирь»! Своих стихов я ведь почти никогда не записываю, но мой ответ Пушкину записал и спрятал и вместе с его «Посланием» всегда вожу с собой.

Он достал небольшую тетрадь в самодельной обложке.

— Слушай:

Наш скорбный труд не пропадет: Из искры возгорится пламя, — И православный наш народ Сберется под святое знамя. Мечи скуем мы из цепей И вновь зажжем огонь свободы, И с нею грянем на царей, — И радостно вздохнут народы.

Оба долго молчали.

— Заедем вместе на денек в Кизляр, к Катенину — он там комендант крепости, — уговаривал Лермонтов, — оттуда на берег Терека, в Шелкозаводск — к моим родным, а потом прямо в Тифлис. Я без тебя не поеду!

— Нет, нет, Михаил Юрьич, из-за меня не меняй своих планов. Я должен живым или мертвым явиться в полк к седьмому ноября, а твое положение все-таки другое. Вот там, в Кахетии, уж будем вместе. Я тебя ждать буду, — ласково сказал Одоевский.

Они расстались, и Лермонтов направился через Кизляр в Шелковое, к Хастатовым. Прощаясь, Одоевский крепко обнял своего нового друга.

ГЛАВА 7

В Кизляре Лермонтов не задержался. Приехав поздно вечером, он передал коменданту Кизлярской крепости Катенину письмо его старого знакомого Вольховского, которому, в свою очередь, писал его прежний товарищ по полку Философов, прося при случае помочь молодому своему родственнику — Лермонтову.

Лермонтов знал, что и Катенин и Вольховский были некогда связаны с «Союзом благоденствия» и что Катенин был близким другом Пушкина. Ради одного этого стоило проехать несколько десятков лишних верст, чтобы повидаться с ним.

Они проговорили до глубокой ночи.

А на рассвете следующего дня он уже выехал, торопясь к Хастатовым.

В Шелковом его встретили с распростертыми объятиями.

Теперь уже надо было торопиться в Тифлис, в Кахетию, к своему полку. Но как оставить сразу Шелкозаводск, всю своеобразную обстановку этого имения среди казачьих станиц, всю эту жизнь, которая давала столько ценного и для стихов и для прозы!

К счастью, строгий срок приезда в Тифлис, ввиду возможных трудностей и задержек длинного пути, особенно поздней осенью, определен не был.

И он все еще медлил уезжать и подолгу бродил берегом Терека или по станице, прислушиваясь к какой-нибудь песне, случайно долетевшей до его слуха, всматриваясь в красивые, открытые лица, наблюдая народные обычаи. И хозяева имения были людьми примечательными: находившийся в это время в Шелкозаводске в отпуску Аким Акимович Хастатов и бабушкина родная сестра Екатерина Алексеевна, горевавшая о недавно умершей дочери, жили в обстановке постоянных военных тревог, обладали редкой храбростью и самым беззаботным образом относились к опасности.

— Завтра, Мишенька, непременно в ту станицу, что тебе так понравилась, на свадьбу поедем, — сказала как-то вечером Екатерина Алексеевна своему внучатному племяннику.

— Что вы, баба Катя! Я завтра чуть свет в дорогу. В Тифлис нужно, ни часу больше медлить не могу.

— Тифлис-то не убежит ведь? — резонно возразила Екатерина Алексеевна.

— Он, конечно, не убежит, но может принять меня так, что мне впору бежать будет.

— Мишель, конечно, прав, — решил Аким Акимович, — ехать ему надо. Но я очень надеюсь, что в Тифлисе у него найдутся хорошие заступники.

* * *

Когда рано утром, простившись накануне с родными, Лермонтов сошел с крыльца, чтобы сесть на лошадь, он был до крайности удивлен, увидав, что его бабушка Катя, одетая в мужской костюм, уже сидит в маленькой тележке и, по-видимому, ждет его.

— Куда вы, баба Катя, так рано? — спросил он, подойдя к ней и целуя ее руку.

— Как куда, батюшка? Тебя провожать! Едем, раз тебе пора: садись на коня.

Лермонтов был поражен.

— Вы меня, баба Катя, наверно, за институтку принимаете? Где же это видано, чтобы дама охраняла военного?! Лошадь моя — и та смеяться будет. Вон она как глядит!

— Разве что лошадь засмеется да ты, батюшка, а больше никто. Я здешний народ лучше тебя знаю — всякое может случиться. Садись-ка, садись, да шпоры дай коню, чтобы не шибко смеялся. А я впереди еду. Недаром меня «авангардной помещицей» зовут.

Баба Катя хлестнула своего рысака, и Лермонтов помчался за ней.

Они ехали так почти до полудня. Наконец баба Катя остановилась у перекрестка, посмотрела, загородив глаза ладонью, во все стороны и сказала:

— Ну, теперь, Мишенька, поезжай, господь с тобою, один. Дорога отсюда прямая. Через час будешь у заезжего двора. Дворишко плохой. Ты там ничего, кроме чая, не кушай. Пища там зловредная. А закуси тем, что я тебе на дорогу сама приготовила. Развяжи тючок-то. Дай я тебя обниму!

Лермонтов подъехал к тележке, и баба Катя крепко, по-мужски обняла его.

Через несколько минут стук колес замер за поворотом дороги, и уже не было слышно ничего, кроме однообразного, неумолкающего шума Терека, ритмичного шума, который навевал так много певучих строк!

ГЛАВА 8

Лермонтов ехал почтовым трактом, который вел от Кизляра в горы, и, опустив поводья, неторопливо посматривал вокруг.

Сумерки уже погасили яркие краски заката, которыми недавно пламенело все небо.

Сколько уже раз наблюдал он здесь, на Кавказе, это быстрое угасание торжественно пылающей вечерней зари и короткие сумерки, после которых почти сразу выступают звезды.