Выбрать главу

Монаху почудилось, что министр посмеивается над его страхами, которые, невзирая ни на что, казались ему обоснованными. Он горестно покачал головой и решил, что придется ему самому быть начеку — бороться в одиночку против беспечности окружающих.

Кисада тем временем почти оправился от болезни, но и речи не было о том, чтобы снова посылать его в Куакос. На дона Луиса возложили теперь иные обязанности и повысили в звании. Он находился при императоре больше, чем дон Гастелу, при том что не имел отношения к правительственным депешам, поступавшим ежедневно в Юсте, — страницу за страницей он читал воспоминания Карла.

И сам дон Луис тоже переменился. Хотя ему была оказана большая честь и повседневная его нагрузка уменьшилась (часть его прежних забот взяли на себя монахи), он не мог похвастаться хорошим настроением и часто бывал молчалив и мрачен. Его тяготило тиранически-ревнивое внимание Карла, и часы пребывания на западной лоджии тянулись бесконечно долго. Иногда король отпускал его, предупредив, однако, что назавтра ранним утром он должен быть в опочивальне — едва пробудившись, монарх с неизменной страстью брался за мемуары. Он посвящал им утренние часы, поскольку на свежую голову работается лучше, в памяти старого короля всплывали эпизоды, которые словно бы и забылись, но теперь казались существенными; мелкие подробности вырастали в его сознании до гигантских размеров, он открывал в них сокровенный смысл, тайную стратегию, они наводили его на новые размышления, новые воспоминания, складывались во все более широкую картину, однако же ему постоянно не хватало еще каких-то деталей. Сидя рядом, Кисада скрупулезно, но с полным безразличием вносил дополнения.

Когда вечером он возвращался в уединение своей кельи, ему становилось досадно, что он лишил себя еще одного дня жизни, принес его в дар королю; это великодушие начинало тяготить его, и значительно больше, чем прежде, тяготило расставание с домом.

Дон Луис сознавал, что страдает не он один: Мартин Агиас продолжал опасаться безымянной и загадочной цыганки.

Однажды ранним утром, в час, когда дон Луис обычно просыпался в первые дни своего пребывания в Юсте, он встал, скинул ночную рубашку и, несмотря на рассветную сырость, еще царившую в келье, тщательно и долго мылся из кувшина, вздрагивая от ледяной воды. Кот, сидя на подоконнике, казалось, с королевским величием следил за пробуждением хозяина; тот наконец неторопливо оделся, открыл дверь и секунду помедлил на пороге. Кот снова свернулся калачиком, пренебрегая приглашением прогуляться, и дон Луис в одиночестве вышел на монастырский двор.

Колокол звонил к заутрене, когда идальго и монах встретились у ворот монастыря. Повинуясь властному тону Кисады, удивленный, не посмевший возражать Агиас отдал ключи, но из опасения, что стал соучастником недозволенного дела, не рискнул присоединиться к молящейся братии.

За стенами монастыря простиралась Вера, зеленая и сверкающая паутинками инея, таявшего на солнце; в чашечках клевера подрагивали жемчужные капли. Мрачный, хмурый дон Луис зашагал по тропинке в Куакос.

Прямодушный идальго имел обыкновение называть вещи своими именами и, поскольку принимал присягу на верность королю и, более того, в душе своей поклялся хранить эту верность, теперешний свой поступок расценивал как некое предательство, дезертирство. Поле битвы, заседание совета или письменный стол, к которому Карл призвал его, чтобы записывать воспоминания, были равны в бескомпромиссном сознании Кисады. И тем не менее назад он не повернул. Вступил под сень деревьев и шел по тропинке как человек, без промедления устремившийся к намеченной цели.

Она неподвижно сидела на корточках в траве, накрыв ноги юбкой, и даже не вздрогнула, услышав рядом шаги идальго, ее мог бы выдать только сияющий взгляд, но она не сводила глаз с его сырых от утренней росы сапог, наступивших на подол ее юбки.

Луис Кисада вернулся в монастырь к полудню. Никто словом не обмолвился по поводу его проступка, но в глазах слуг он прочел укор и неприязненно угадал их любопытство: интересно, мол, как его накажет разгневанный король?!