Выбрать главу

— Фу, дурак какой! — сердито прошептал я по адресу удравшего кота.

IV.

Очутившись в своей комнате, я мигом успокоился, и сердце мое билось уже ровно, как всегда.

На большом столе в переднем углу по обыкновению горела сальная свеча, а у стола, как всегда, сидела и вязала свой вечный чулок моя няня, милая моя старушка, Марья Тарасьевна. На голова ее повязан темный платочек с цветочками по кайме; из-под платочка видны гладко причесанные седые, желтоватые волосы. При моем входе Тарасьевна подняла голову, сняла нагар со свечи и, прищурившись, посмотрела на меня. Я же себя чувствовал так, как будто бы я избежал какой-то опасности, хотя в действительности никакая опасность мне ниоткуда не угрожала. Мне стало очень весело и хотелось пошалить.

— Няня, где у нас живет кикимора? Старушка совсем была огорошена.

— Что-о такое? — забормотала она, по-видимому, несколько смутившись. — Что ты, Христос с тобой! Какая кикимора? И с чего тебе вздумалось?

Я подбежал к ней, схватил ее сзади за плечи и со смехом припал своею холодной щекой к ее сухому, морщинистому лицу.

— Отстань, отвяжись, баловник! — с притворным негодованием ворчала няня. — Вишь, какого холода нанес в комнату, да холодным-то носом еще в щеку мне торкается…

А я смеюсь, мне так весело, так хорошо!

— Где же ты, батюшка, пропадал о сю пору? — немного погодя, спросила меня няня.

— Я был в подовине с Андреем.

— Это ты из овина-то один впотьмах? — с удивленным видом воскликнула Тарасьевна, нахмурив брови и строго посмотрев на «баловника».

— А что ж такое? Маленький я, что ли? — возразил я, выпрямляясь во весь свой десятилетний рост. — Да теперь еще и не ночь.

— Один в подовин шастает… Гм! Какую, подумаешь, волю забрал! — брюзжала Тарасьевна. — Вот уж за это надо бы розочкой… надо!

— После дождичка в четверг! — иронически отозвался я.

Я взялся за книгу и присел к столу. Через несколько минут няня уже любовно, ласково смотрела на меня своими подслеповатыми глазами.

— И-их, баловник, баловник! — говорила она, покачивая головой и перебирая спицами. — Где только день-то деньской ножки тебя не выносят… Устал, поди, притомился, сердечный? Ведь не посидишь ты на месте… шмыг да шмыг…

— Ведь я же, няня, теперь сижу. Видишь! — говорю я с самым смиренным видом, болтая ногами под столом.

— Сидишь! — передразнивающим тоном бормочет няня. — Еще бы ты ночью-то козлом запрыгал..

Я смеюсь. Няня делает вид, что она ужасно обижена и несчастна.

— Няня, ты не сердись! — говорю я сквозь смех.

— Как на тебя, на баловника, не сердиться! — не унимается моя Тарасьевна. — Этакую волюшку, в самом деле, забрал… Я ли — не я ли! И розги уже не боится… Господи, помилуй! Да что ж это такое!..

Я очень хорошо знаю, я уверен, что няня на меня не сердится, не может она на меня сердиться; я уж верно-верно знаю, что она меня крепко любит, что «розга» на ее языке — просто такое же никогда не существовавшее для меня пугало, каким ранее был «бука», странное и страшное существо без образа, без лика…

Я читаю. Няня вяжет, позевывает, спускает петли, вздыхает, охает и через каждые десять минут снимает щипцами нагар со свечи. В комнате тихо. Я низко склоняюсь над столом, — я уж далеко от своей детской, от старой няни, от нашего тихого Миролюбова; я переношусь совсем в другой мир, открывающейся мне со страниц книги.

Наконец глаза мои начинают слипаться, я устаю читать; взглядываю на Тарасьевну. Старушка мирно подремывает. Я опять принимаюсь за свое.

— Няня! А, няня! Ты не спишь? — обращаюсь я к ней.

— Нет, батюшка! Я только так, задумалась… А тебе что? — совершенно спокойно отзывается няня, не предчувствуя, что с моей стороны опять готовится подвох.

— Где же у нас кикимора-то живет? — спрашиваю я с самым невинным видом.

Лицо няни моментально преображается: губы надуты, брови нахмурены.

— Сказано тебе, отвяжись! — ворчит она, полуотвернувшись от меня и сердито перебирая спицами своего вязанья. — Вот пристал со своей кикиморой!.. А я почем знаю! Хожу я за ней, что ли!.. Да скажи ты мне на милость, с чего она тебе в голову-то втемяшилась?