От трех и до пяти давался отдых. В это время желающие — весной и осенью — могли идти на двор, а зимой иногда ходили гулять по улицам в сопровождении гувернера. Последнего рода прогулок воспитанники недолюбливали, и поэтому эти хождения попарно по городу устраивались редко. Во время «гулянья» одни играли, другие занимались чтением, иные мастерили что-нибудь… В пять часов по звонку мы садились за приготовление уроков к следующему дню и корпели над учебниками до восьми часов. Это время на нашем пансионском жаргоне называлось «занятиями». Во время «занятий» нельзя было ни разговаривать громко, ни увлекаться посторонним делом, ни расхаживать по зале. Для того чтобы выйти из залы, воспитанник должен был каждый раз просить позволения у гувернера, т.-е., подойдя к гувернеру, молча, прикладывать правую руку — ладонью наружу — к правому виску, на что гувернер обыкновенно, также молча, в знак согласия кивал головой. В восемь часов мы садились за чай; на каждого полагались стакан чая и булка — печенья нашего гимназического повара. С восьми до девяти часов следовал отдых. В девять становились на молитву «по ранжиру» и затем шли в спальни. День кончался…
Наша затворническая трудовая жизнь разнообразилась лишь редкими приездами «особ» из Петербурга, посещениями родных да отпусками на праздники. Вскоре по поступлении моем в пансион нашу гимназию посетил И. Д. Делянов (впоследствии министр народного просвещения), бывший в ту пору, сколько мне помнится, попечителем Петербургского учебного округа. Отцы почти никогда не приходили к нам. Посещения же матерей, сестер, теток были, конечно, приятны, но в то же время немало стесняли нас, маленьких спартанцев. Нам словно было стыдно ходить на свиданья с матерью или сестрой… Когда пансионер возвращался с подобного свиданья в залу, товарищи обыкновенно смеялись, подтрунивали над ним: «Ну, что, маменькин сынок! Пирожков принесли? Или пряничков, конфеток?..» Прозвище «маменькин сынок» было в числе самых обидных, унизительных эпитетов, так как оно считалось синонимом «неженки, баловня, плаксы»…
На праздники отпускали к родным и знакомым не иначе, как с билетом, на котором родные или знакомые должны были отмечать: в котором часу воспитанник отправился от них в гимназию. Возвращались в пансион в воскресенье вечером или в понедельник утром — не позже девяти часов. Если пансионер опаздывал, то на билете следовало указать причину его неявки в срок. При отпуске на святки, на Пасху и каникулы воспитаннику выдавались платье и книги, которые впоследствии и получались от него по записке.
В первые годы моего пребывания в гимназии устраивался перед святками торжественный акт, на котором публично под звуки музыки директором и попечителем гимназии раздавались награды. На этот же случай выставлялись в зале лучшие работы учеников по рисованию. Я никогда никаких наград не получал, на святки в гимназии не оставался, а всегда уезжал к родным в деревню, где и бегал на лыжах, сломя голову, по полям и лесам, занесенным сугробами снега, а долгие святочные вечера проводил над книгами из отцовской библиотеки. Об актовом священнодействии я знаю лишь по слухам, и поэтому не распространяюсь о нем…
В церкви за всенощной и обедней пел — довольно недурно — наш гимназический хор под управлением наемного регента. Каждую неделю, сколько помнится, два раза после классов бывали спевки, причем дискантам и альтам иногда доставалось от регента камертоном по голове.
Раз в неделю являлся также какой-то военный человек учить нас гимнастике и маршировке — зимою в зале, а весной и осенью на дворе. Маршировку мы недолюбливали, а гимнастикой занимались довольно охотно, так как она при существовавших в ту пору условиях у нас близко граничила с шалостями…
При поступлении моем в гимназию директором был Аникита Семенович Власов (впоследствии директор одной из петербургских гимназий), человек довольно снисходительный к нам, к детям, и художник в душе. Он, говорят, написал прелестный образ Богоматери, который, впрочем, почему-то не мог быть помещен в нашей гимназической церкви, но стоял будто бы в алтаре.
Инспектором при Власове был Дмитрий Алексеевич Зяблов. Пансионеры вообще недолюбливали его, как человека сухого, жесткого, мелочно-взыскательного. Зяблов любил сечь. Меня он никогда не наказывал, и я лично не видал от него ничего особенно дурного, но, тем не менее, сильно побаивался его. Ведь он мог миловать и карать всевозможными карами…