Выбрать главу

- О, корошо! Мы - армия де Голля! Моя фамилия Туре... Мишель Туре... Ля гер. Локомотив, рельсы, эшелоны - вон! - взмахнул он рукой в воздухе. Маки... партизаны из департаментов Савойя, Верхняя Савойя, Корез, Дордонь... много-много нападать... Германская армия спать не мог! говорил француз.

- Братья, значит. Побратимы, как мы говорим, - дослушав его, произнес Бусыгин.

Укладывались на нары. К пытавшемуся уже задремать Степану кто-то подошел, и он разглядел черноволосого мужчину.

- Извини меня, - твердо, без мягкого выговора, зашептал мужчина. Предосторожность никогда не вредит. Я - армянин Анастас Казарян... И пожалуйста, отдыхай, - он крепко стиснул Степану руку и ушел.

В сумерках француз все-таки подкараулил и точным ударом сокрушил крысу и выкинул в щель, под ноги часовому в бордовых ботинках. Шаги приостановились: часовой, похоже, осмотрел крысу, потом пихнул к заключенным. Ее немедленно же выкинули обратно. Часовой прокричал что-то злое в щель между дверью и косяком, но дохлую крысу уже не водворил снова в барак.

Вечером принесли скудный ужин из свекольного варева и жидкого кофе, а ранним утром изнуренных и невыспавшихся погнали под конвоем в горы.

Заключенные работали в карьерах вручную, пользуясь кирками и лопатами, выламывали камень, нагружая им крохотные платформы, передвигающиеся по узкоколейной дороге.

Когда Бусыгин впервые разглядел отроги гор, возле которых располагался лагерь, у него сжалось сердце: эти горы до боли напоминали его родные места в предгорьях Алтая, к югу от Новосибирска, при горной речке Кондобе. Так же круто спадали они к реке, и слоистые горные породы тускло взблескивали в лучах оживающего весеннего солнца, так же темнели невысокими зарослями расщелины, так же вдали небо вплотную опускалось на сглаженные, лишенные острых вершин горы. Правда, эти горы были пониже да и более обжиты, чем горы на родине Бусыгина.

Возвращаясь из каменоломен в лагерь, Бусыгин брел в неровном строю. Как путами, сковывало его чувство адской усталости и обреченности, которое заставляло отрывать взгляд от гор, угрюмо и безразлично смотреть вниз, под ноги, - и вместе с тем крепло желание порвать неровный строй, оттолкнуть конвойного и, не думая о последствиях, не оглядываясь, забыв все, идти туда, где небо опустилось на горы, напомнившие ему горы его детства. Мысли эти и желания, наверное, отразились на его лице, в походке. Конвойный, крупноносый, рыжий немец, слегка потеснив его соседа, подошел к нему, толкнул в плечо автоматом, сказал предупреждающе: "Шнель! Шнель!"

Как с первых же дней убедился Бусыгин, работали в лагере не спеша. Черт его знает, зачем немцам этот камень, да еще под конец войны, но если он им нужен, значит, он во вред всему свободолюбивому человечеству. А поэтому камня старались нарубать точно столько, сколько было необходимо для того, чтобы заключенных не лишали пайка. Да и при случае, когда охрана отходила в сторону, кое-кто из заключенных, не жалея при этом сил, хоть и нелегко было добывать посредством кирки камень и на тачке поднимать его из глубокого карьера на поверхность, старался несколько добытых камней обрушить вниз, назад, в карьер. Таким образом, камня добывалось мало, но это никого из лагерной охраны не смущало.

Уже вечером Анастас Казарян, назначенный самими пленными старостой блока, - несмотря на изнуренность, очень красивый парень с блестящими черными насмешливыми глазами - подсел к нарам, приложил горячую руку к шее Степана, сказал с кавказским акцентом как бы в напутствие:

- Береги силы, сибиряк. Нервы держи в узле, слушайся умных людей... Меня слушай, а главное - никуда не суйся. Приглядывайся и береги, дорогой, силы. Вон те горы видел? - указал он за окошко под потолком. - Горы небольшие и невысокие, не такие, как наш Кавказ... Так вот, скоро перешагнут эти горы наши, и придет свобода.

И действительно, скорое завершение войны уже чувствовалось во многом: в том, как загорались лица заключенных при чудом проникших в лагерь вестях с фронтов великой войны, в нерешительности и робости, вдруг появившихся у охранников при обращении с военнопленными, в том, что кое-кто из немцев стал уже откровенно заискивать перед узниками, стремясь обеспечить себе к часу расплаты хоть сколько-нибудь приличную характеристику, позволяющую надеяться на снисхождение.

Приноровиться к лагерной жизни Бусыгину помогал тот же Казарян. По его команде, учитывая комплекцию Степана, иногда давали ему лишних полкотелка баланды и побольше каши из желудей, которые были собраны впрок и из которых лагерники приспособились делать нечто схожее с крупой. Казарян предостерег Бусыгина от близкого общения с одним из пленных маленьким, плюгавым, находящимся в бараке на подозрении в тайном доносительстве. Через несколько дней на нарах, рядом с Казаряном, оказалось свободное место, и они устроились бок о бок.

Редкостная жизнестойкость Казаряна сказалась в том, что, несмотря на все тяготы лагерного режима, он сохранил бодрость и юмор. Лицо у него было подвижное, мгновенно меняющееся выражение передавалось другим; он не знал уныния и радужно смотрел на свое будущее. Именно такой товарищ нужен был Бусыгину.

Очень скоро по обрывкам туманных фраз, по намекам и взглядам Бусыгин понял, что Казарян играет какую-то тайную руководящую роль в лагерном братстве, но постарался не думать об этом и не наблюдать за старостой блока. Придет время, и ему, наверное, все скажут, все объяснят, пусть новые товарищи получше приглядятся к нему, да и он получше освоится в новой для себя обстановке.

Анастас Казарян на фронте был рядовым минометчиком, трижды его ранило. Последний раз раненым угодил в плен. Чтобы скрыть от охраны свои намерения, он согласился быть старостой блока.

Укладываясь спать и одеваясь после побудки, Бусыгин и Казарян рассказывали друг другу о себе.

Но короткой оказалась эта дружба.

Как-то вечером, после отбоя, Казарян сказал Бусыгину:

- Сегодня, дорогой сибиряк, что-то произойдет. Я через час встану, а ты, пожалуйста, лежи и ничего не замечай. Совсем ничего не замечай. Скоро все будешь знать, все понимать, а сегодня спи и ничего не замечай.

И Бусыгин выполнил просьбу товарища. Сквозь сон он слышал шепот и возню, но не открывал глаз и не обращал на все это внимания. Его попросили не вмешиваться, и он ни во что не вмешивался, а для любопытства у него давно уже не было ни сил, ни желания.