Бывало, отче, в Дауръской земле, — аще не поскучите послушать с рабомтем христовым, аз, грешный, и то возвещу вам, — от немощи и от глада великаго изнемог в правиле своем, всего мало стало, толко павечернишные псалмы, да полунощницу, да час первой, а болши тово ничево не стало; так, что скотинка, волочюсь, о правиле том тужу, а принять ево не могу, а се уже и ослабел. И некогда ходил в лес по дрова, а без меня жена моя и дети, сидя на земле у огня, дочь с матерью — обе плачют. Огрофена, бедная моя горемыка, еще тогда была невелика. Я пришел из лесу: зело робенок рыдаетъ; связавшуся языку ево, ничево не промолыт, мичит к матери, сидя; мать, на нея глядя, плачет. И я отдохнул и с молитвою приступил к робяти, рекл: «О имени господни повелеваю ти: говори со мною! О чем плачеш?» Она же, вскоча и поклоняся, ясно заговорила: «Не знаю кто, батюшко-государь, во мне сидя, светленек, за язык-от меня держал и с матушкою не дал говорить; я тово для плакала; а мне он говорит: «Скажи отцу, чтобы он правило по-прежнему правил, так на Русь опять все выедете; а буде правила не станет править, о нем же он и сам помышляет, то здесь все умрете, и он с вами же умрет». Да и иное кое-что ей сказано в те поры было: как указ по нас будет, и сколько друзей первых1408 на Руси заедем,1409 — все так и збылося. И велено мне Пашкову говорить, чтоб и он вечерни и завтрени пел, так бог ведро даст и хлеб родится, — а то были дожди безпрестанно; ячменцу было сеено неболшое место: за день или за два до Петрова дни — тотчас вырос, да и згнил было от дождев. Я ему про вечерни и завтрени сказал, и он и стал так делать; бог ведро дал и хлеб тотъчас поспел. Чюдо-таки. Сеен поздно, а поспел рано. Да и паки, бедной, коварничать стал о божием деле. На другой год насеел было и много, да дождь необычен излияся, и вода из реки выступила и потопила ниву, да и все розмыло, и жилища наши розмыла. А до тово николи тут вода не бывала, — и иноземцы дивятся. Виждь: как поруга дело божие и пошел страною, так и бог к нему странным гневом! Стал смеятца первому тому извещению напоследок: робенок-де есть хотел, так плакал! А я-су с тех мест за правило свое схваталъся, да и по ся мест тянусь помаленьку. Полно о том беседовать, на первое возвратимся. Нам надобе вся сия помнить и не забывать, всякое божие дело не класть в небрежение и просто и не менять на прелесть сего суетнаго века.
Паки реку московское бытие. Видят оне, что я не соединяюсь с ними; приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу, чтоб я молъчал. И я потешил ево: царь-то есть от бога учинен, а се добренек до меня, — чаял, либо помаленку исправится. А се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе книги править, и я рад силно, — мне то надобно лутче и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал десеть рублев денег, царица десеть рублев же денег, Лукъян духовник десять рублев же, Родион Стрешнев десеть рублев же, а дружище наше старое Феодор Ртищев, тот и шестьдесят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть; а про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несет всячиною! У света моей, у Федосьи Прокопьевны Морозовы,1410 не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная, и сестра ее, княгиня Евдокея Прокопьевна,1411 дочь же моя. Светы мои, мученицы христовы! И у Анны Петровны Милославские покойницы всегда же в дому был. А к Федору Ртищеву бранитца со отступниками ходил.
Да так-то с полгода жил, да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молъва бывает, паки заворчал, написав царю многонко-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую, святую церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнова учинил вместо волъка и отступника Никона, злодея и еретика. И егда писмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезде с сыном своим духовным, с Феодором юродивым,