— Трудно растить детей, — сказал он спокойно. — Столько хлопот. Столько хлопот. Рувим, ведь вы с отцом хорошо будете влиять на моего сына, правда?
Я медленно кивнул, боясь произнести хоть слово.
— Вы ведь не сделаете из него гоя?
Я потряс головой, цепенея от того, что слышал. Его голос мучил, умолял. Сам он смотрел в потолок.
— О Царь Вселенной, — говорил он нараспев, — Ты даровал мне великолепного сына, и я миллион раз благодарил Тебя за это. Но зачем Ты сделал его настолько великолепным?
Я слушал его, холодея. В его голосе было столько боли, столько невыносимой боли.
Входная дверь открылась и закрылась. Рабби Сендерс выпрямился в кресле, лицо его приобрело былую бесстрастность. До меня донесся четкий, как эхо в пещере, стук набоек Дэнни по линолеуму коридора. Затем он сам возник в кабинете, в руках у него был поднос с тремя стаканами чая, сахарницей, ложечками и материнской выпечкой. Я сдвинул несколько книг на столе, и он поставил поднос.
Я был уверен: с того самого момента, как он вошел в комнату и увидел мое лицо, он понял, что за время его отсутствия что-то произошло. Мы молча пили чай, и он бросал на меня тревожные взгляды поверх своего стакана. Ладно, он знает. Он знает, что между мной и его отцом что-то произошло. Что теперь я должен ему сказать? Что его отец знает о его чтении запретных книг и не собирается ли ему препятствовать? Рабби Сендерс не предупреждал меня, чтобы я ничего не рассказывал Дэнни. Я буравил его взглядом, но он спокойно отхлебывал свой чай. Я надеялся, что Дэнни ни о чем меня сегодня не спросит. Я хотел сначала поговорить с отцом.
Рабби Сендерс поставил свой стакан на стол и скрестил руки на груди — как будто ничего не было.
— Расскажи мне еще о грамматике в Талмуде, Рувим, — сказал он с оттенком лукавства в голосе. — Я всю жизнь изучаю Талмуд и не уделял должного внимания грамматике. Но сейчас ты заявил мне, что для того, чтобы знать Талмуд, надо знать его грамматику. Видишь, как оно бывает, когда у тебя отец — митнагед? Еще и грамматика! Математика — ну-с, ладно. Математика — это я понимаю. Но грамматика!
Мы сидели и беседовали подобным образом, пока не пришло время спускаться на дневную службу. Дэнни с легкостью обнаружил сознательную ошибку в речи отца, и я на сей раз без особого труда следил за последовавшей талмудической дискуссией, хотя и не принимал в ней участия.
После службы Дэнни вызвался меня проводить и, когда мы свернули на авеню Ли, спросил, что произошло между мной и его отцом.
Я все ему рассказал. Он слушал молча и, казалось, совсем не удивлялся тому, что его отцу каким-то образом стало известно о его тайных вылазках в библиотеку.
— Я понимал, что рано или поздно он все узнает, — сказал он грустно.
— Надеюсь, ты не сердишься на меня за то, что я ему все рассказал. Мне пришлось, Дэнни.
Он пожал плечами с мрачным и задумчивым видом.
— Я почти хотел, чтобы он спросил меня. Но он вместо этого спросил тебя. Мы же больше не разговариваем. Только когда Талмуд изучаем.
— Я не понимаю этого.
— Я говорил тебе об этом в больнице. Мой отец полагается на молчание. Когда мне было десять или одиннадцать, я жаловался ему на что-то, и он велел мне закрыть рот и вглядеться в собственную душу. Он сказал, чтобы я больше не бегал к нему всякий раз, когда у меня возникает проблема. Я должен вглядеться в собственную душу и найти решение. Мы просто не разговариваем, Рувим.
— Я совершенно этого не понимаю.
— Я сам не уверен, что понимаю, — ответил он мрачно. — Но уж такой он. Я не знаю, как он узнал, что я читаю за его спиной, но я рад, что он узнал. По крайней мере, мне не придется больше испуганно озираться в библиотеке. Мне неприятно было дурачить отца подобным образом. Но что мне еще оставалось?
Я согласился, что ему ничего больше не оставалось, но добавил, что, по моему мнению, ему все-таки надо как-то исхитриться поговорить об этом с отцом.
— Я не могу, — сказал он, тряся головой. — Просто не могу. Ты не представляешь, каким мучением было говорить с ним о бейсболе. Мы просто не разговариваем, Рувим. Может, тебе этот кажется слегка безумным. Но это правда.