И неоднократно повторяет:
«— Браня тебя, себя браню! <…> Ты — я, сам я, только с другой рожей15. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю… и ничего не в силах сказать мне нового»16.
«— Только все скверные мои мысли берешь, а главное — глупые».
«— Нет, ты не сам по себе, ты — я, ты есть я и более ничего! Ты дрянь, ты моя фантазия!».
«— Все, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного, как падаль, — ты мне же подносишь, как какую-то новость!»17.
И то же самое повторяет Иван Алеше:
«— Он — это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и презренное! <…> Он все дразнил меня, что я в него верю, и тем заставил меня его слушать. <…> Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, <…> я бы очень желал, чтоб он в самом деле был он, а не я!»18.
И дальше:
«— Но он клеветал на меня, он во многом клеветал. Лгал мне же на меня же в глаза».
Оставим в стороне интересный для психиатров вопрос о том, страдал ли Иван Федорович раздвоением личности: это только необходимый флер реализма для читателей.
Вопрос о раздвоении здесь не психопатологический, а философский. Здесь не только проблема двух антагонистических миросозерцаний, но и проблема дуализма, контроверзы19 — (кстати, в романе есть даже глава с таким заголовком — «Контроверза») и диалектики по существу, ибо сам Иван Федорович Карамазов — как ни прозвучит это парадоксально для читателей — не только герой романа «Братья Карамазовы», но он еще и мыслитель — диалектический герой Кантовых антиномий.
К ним-то, к этим кантовым антиномиям, к этим философским горгонам, живущим в очень далеком секретном убежище, в «Критике чистого разума» Канта, куда укрылся чёрт-убийца, единственный виновник убийства старика Карамазова, — к ним-то мы и подбираемся все время.
В них-то и секрет двух правд чёрта, секрет, который не хотят чёрту открыть, ибо антиномии для него, по существу, неразрешимы. Короче говоря, в них-то и весь «секрет чёрта» и не только чёрта, но и секрет романа, и секрет самого автора романа — Достоевского.
И если гегелианская диалектика прорезает прослойками в романе мир Кантовых антиномий, то решение философской проблемы автор романа все же хотел бы (да, хотел бы!) найти не в ней, а в утверждающем тезисе антиномий — в Зосиме, в Алеше, противопоставляя этому тезису образ великого инквизитора, как антитезис с его отрицанием, и чёрта, как карикатуру на великого инквизитора и на самый антитезис.
Что же высказывает эта вторая сторона Ивана Федоровича устами символического чёрта — истинного убийцы старика Карамазова, — как это соответствует скрытому убеждению автора, вопреки, быть может, первоначальному убеждению читателя? (Ибо, согласно роману, фактически убил старика Карамазова Смердяков.) Не подводит ли она, эта вторая сторона Ивана Федоровича, теоретическую, философскую базу под данное убийство, да еще с корыстной целью, обосновывая свое особое право на убийство вообще? И против чего ведет полемику эта вторая сторона, символизированная чёртом, — против какой философии? То есть читателю предстоит проверить: действительно ли чёрт выражает окарикатуренный антитезис антиномий Канта и все то, что, по мнению автора романа, конструируется на основе этого антитезиса?
IV. Неназванные в романе герои — Тезис и Антитезис
Откуда и куда бы ни шел мыслитель по философской дороге, он должен пройти через мост, название которому — Кант. И хотя этот философский мост, одно из семи чудес умозрительного конструктивизма, надежно огражден высокими насыпями человеческого опыта, леденящий ветер безнадежности пронизывает на нем мозг путника, и напрасно будет он искать в окружающем полумраке солнце жизни. И как бы осторожно и медленно, с частыми передышками, ни ступал этот окоченевший мыслитель, он, еще не дойдя до середины пути, ощутит, что шаг его становится неверен, что мост под ним колеблется и качается, что он идет по подозрительно скептической дороге…
И вдруг его, мыслителя, начинает, как балаганного пьяного Петрушку, бросать из стороны в сторону: он то стремительно падает вниз, то взлетает наверх, как будто мост уже не мост, а какая-то хитрая система танцующих коромысел, перебрасывающих его с конца в конец, с одного коромысла на другое. Вдобавок между этими сцепленными коромыслами он заметит зияющую бездну, до дна которой никогда не проникнет его пытливый взор мыслителя. И если потребность в устойчивости, этот основной стимул культуры, побудит его, при его упорстве догматика, искать твердой опоры — «да» или «нет», именно здесь, среди этих танцующих четырех коромысел (их окажется всего четыре!) и пересилить инстинкт, влекущий его поскорее выбраться из мира этих членистоногих софистических секций, — тогда он, путник, погиб: ибо никогда уже не выйти ему оттуда и он до конца дней своих осужден качаться на этих коромыслах, соскальзывая с одного их конца на другой, и сам обратится в такое коромысло-маятник, пока безумие или смерть не избавят его от умственной пытки. Но стоит путнику, совершив переход через этот чёртов мост, обернуться, как он не может не развести руками и не попенять на себя за то, что принял такую высокую забаву конструктора всерьез: ибо позади него окажется иллюзорная действительность, порожденная его же собственным догматическим упорством, прикрывающим его непреодолимый скептицизм. Он как бы попался на трюк комнаты из одних якобы волшебных зеркал, где зритель со всех сторон видит только себя и никак не может найти выхода, натыкаясь повсюду на свое же собственное изображение в холодной гладкой зеркальной стене.
Эта коварная конструкция из четырех качающихся коромысел и есть четыре знаменитые антиномии Кантовой «Антитетики» из второй книги «Трансцендентальной диалектики» его многопланового труда «Критика чистого разума». Это — те парные диалектические утверждения, формулированные как тезис и антитезис, которые опыт, по мнению Канта, ни подтвердить, ни опровергнуть не может и с которыми разум якобы бессилен расстаться.
Догматические только по виду, словно достоверные несокрушимые знания, оба, и тезис и антитезис, одинаково, хотя и по-разному, обольстительны: оба они, как бы с яблоком истины в руке, смеются над попытками мыслителя устранить между ними неустранимое противоречие, исходя из одного только опыта, и выбрать одно из них себе в вечные спутники, провозгласив: се истина!
Едва только обольщенный теоретическим интересом, который влечет мыслителя к антитезису, кинется он к яблоку последнего, как еще более обольстительный голос практического интереса, подкрепленный популярностью темы, привлечет его к яблоку тезиса. И снова яблоко истины становится яблоком раздора.
Так и будет бедняга-мыслитель трагически метаться между тезисом и антитезисом, от одного к другому, не в силах ни одному из них отдать предпочтение, поневоле превращая по временам эту трагедию в фарс своей позицией буриданова осла.
Но так как в мире (не включенном, увы, целиком в границы нашего познания, а следовательно, и прошлого опыта, по Канту, — в границы всего возможного опыта — добавление небезынтересное!) звучат и другие неведомые голоса, то отчаявшийся мыслитель может обольститься каким-нибудь голосом, зовущим его перейти эти границы опыта и познания и обосноваться в потусторонней вечности, или в мире немыслимом, о чем бдительный Кант, как честный ментор, строго-настрого его предостерегает (т. е. предостерегает от спиритуализма).
Но так как мыслитель может с отчаяния поступить как раз наоборот, и вовсе отказаться от мышления о немыслимом, и прочно обосноваться в этом материальном мире, уповая на свои пять чувств и логические способности, то Кант предостерегает его и от такого дерзкого шага, обещая уладить все антиномические недоразумения с обольстительным тезисом и обольстительным антитезисом мирным путем, при том, конечно, скромном условии, что мыслитель себе в вечные спутники выберет самого Канта.