Он на ходу указал на фотографию под стеклом, вделанную в мрамор одного из надгробий. Девичья головка, юное личико, блестящие, смеющиеся юные глаза.
— Прочти год смерти… тысяча восемьсот восемьдесят седьмой… Кто теперь помнит о ней? Произносит ее имя? Живет ли она в чьей-нибудь памяти? Всплывает в беседе стариков? Это — полная смерть! Ничто!
— И все-таки я думаю, что это не так ужасно, — возразил Ион Озун. — Может быть, для этой девушки было лучше умереть именно так! Именно тогда! Посмотри сам. Как чудесно блестят ее глаза в этом приступе молодого беззаботного смеха! Вот с этой улыбкой, с этим нежным, чистым лицом она и ушла из жизни. А теперь она была бы надоедливой старухой с зонтиком, в старомодной пелерине. Пенсионеркой, которая ссорится в налоговом управлении и которую швейцар выставляет за дверь. А так она унесла с собой молодость. Она не изведала смерти при жизни. Медленной, отвратительной смерти.
— Возможно!.. — согласился Леон Мэтэсару. — Мы пришли. Вот мои друзья. Здесь.
Это был тихий и пустынный уголок кладбища. Убогие, заброшенные могилы, заросшие густой травой и полевыми цветами; безымянные, покосившиеся кресты.
Пролетела бабочка, словно цветок, оторвавшийся от стебля.
Ион Озун отошел в сторону, чтобы не тревожить раздумья поэта.
Леон Мэтэсару, облитый розовыми лучами закатного солнца, стоял со шляпой в руке, глядя в землю. Сейчас Ион видел его таким, каким лет десять — пятнадцать назад его изображали на гравюрах: высокий, чистый лоб, глаза, отуманенные вселенской грустью тех поэм, которые Ион Озун заучивал наизусть еще на школьной скамье. Но теперь губы были страдальчески искривлены, а волосы на висках поредели.
— Их было трое, — медленно проговорил Леон Мэтэсару. — Они были молоды и имели право на все надеяться в жизни…
Он назвал имена. Ион Озун узнал, что здесь, под землей, под травой, лежит художник, поэт и литератор, о которых в учебниках говорилось как о самых многообещающих талантах, угасших в ранней молодости.
— Мы были неразлучны… Шумливая, невыносимая банда, кипящая замыслами! Ты не можешь представить себе, как мы любили жизнь, как любили свое ремесло. Нам весь мир был тесен! Казалось, нам целой жизни не хватит, чтобы свершить все задуманное. Может, оно действительно вышло лучше — как ты сейчас говорил. Быть может, они сейчас были бы среди всех прочих, произносили бы скучные, тщеславные речи… Быть может, мы стали бы врагами из-за пустой шутки. Быть может, нас грызла бы зависть. Быть может, мы не подавали бы друг другу руки и все ждали бы «до завтра», откладывая его до той поры, когда оно стало бы безвозвратно ушедшим… Смерть избавила их от подобного конца. Ведь именно такую судьбу уготовило нам общество, в котором мы живем… Оно ли виновато? Или мы сами? Вероятно, и то и другое… Безусловно, так! Признаться, когда моя пьеса стала приносить мне лишние деньги, я было решил поставить здесь три мраморных креста. И говорил с моим другом скульптором Ханом, не сделать ли их бронзовые бюсты для какого-нибудь парка. Глупости! Суетность, которую они сами бы отвергли. Им лучше лежать вот так!.. Заброшенные могилы и церкви говорят другим языком… Пойдем! А то нас запрут тут вместе с покойниками…
Они поспешно зашагали по узеньким дорожкам.
Кладбище опустело.
Теофил Стериу остался лежать первую ночь в сырой земле, с наваленным на грудь ворохом свежих венков, которые скоро превратятся в безобразную проволоку и груду гниющих листьев. Ему предстояло провести здесь свою первую — самую тяжкую — ночь, пока кладбище примет его в ряды своих умиротворенных, недвижных и немых обитателей.
— Я знаю один трактирчик с хорошим вином и хорошим обслуживанием! — возвестил Леон Мэтэсару, когда они вышли на бульвар Академии. — В такой вечер мне сначала хочется все вспомнить. А потом забыть. Пошли?