«Я сидел удрученный и подавленный, — писал Караджале, — в глубине ложи на одном из представлений «Потерянного письма», думая о событиях пятнадцатилетней давности. Тоска крепко стиснула обеими руками мою голову, медленно и тяжело вылизывала мне лоб и глаза, подобно тому как большая, хищная кошка вылизывает шершавым языком лицо своей смирившейся жертвы, которую она беспощадно сжимает в когтях, испепеляя своим взглядом. Стоит ли мне еще защищаться? Тщетно. Я сомкнул глаза, прикрывая их ладонью, и, оглушенный в темноте этой пыткой, вздохнул из самой глубины усталого сердца… Я почувствовал — со мной это не очень часто бывает, — что глаза мои увлажнились — это была пена из пасти тоски. В то же время я слышал со сцены объяснение Подвыпившего гражданина, который приносил «адресату, чей адрес известен», потерянное и вновь найденное письмо.
…У Подвыпившего гражданина столько доброты в глазах и в голосе, столько такта в каждом движении, столько порядочности и честности, что он перестает быть реальным и униженным человеком; он поднимается высоко вверх и обретает масштабность, становится символом всего народа… Поглядите на него: за предоставление ему иллюзорных избирательных прав с ним творят что хотят — его то обнимают, то отталкивают, то обхаживают, то высмеивают, то ему аплодируют, то его освистывают, носят на руках и вываливают в грязи, лобызают и избивают, спаивают и дурачат. Изредка он как будто начинает трезво разбираться в своей странной судьбе, но тут же снова теряет голову в водовороте обрушивающихся на него событий. Опечаленный, но все еще продолжающий шутить, подвыпивший, но не утративший разума, подверженный человеческим слабостям, но честный, он иногда сердится за то, что с ним творят, так как хотя он понимает происходящее весьма смутно, но чувствует все отчетливо. Затем он снова, по своей доброй воле, дает обвести себя вокруг пальца, видя в этом последнюю возможность избавления, и продолжает разыскивать то, что кажется ему высшим утешением, а в действительности является мистификацией, насмешкой над его судьбой, продолжает непрерывно и неутомимо, пока не закрылся избирательный участок, искать от кого бы то ни было ответа на основной для него вопрос: «А я? Я за кого голосую? Я-то?» И наконец, видимо, мир наш не так уж плох, как о нем говорят, он обретает утешение: он узнает от госпожи Траханаке, за кого он должен голосовать, и, ликуя, мчится, чтобы осуществить суверенное право гражданина — самостоятельно решать свою судьбу путем свободных выборов».
Существуют ли комментарии, предисловия или послесловия, которые обобщали бы категоричнее, горестнее и убийственно-саркастичнее смысл и суть «Потерянного письма»?
Рассматривая галерею гротескных персонажей комедии, нам сейчас становится ясным, почему симпатии автора отданы только Подвыпившему гражданину, которому Караджале все прощал, ибо он, и только он, символизировал в пьесе вечную жертву козней подлецов типа Кацавенку и Данданаке, находящихся на сцене и в зале.
Его персонажи не были и не могли быть тождественны героям гоголевского «Ревизора», ибо не были тождественны, как я говорил, условия места и времени. Но тождественным оказалось отношение обоих авторов к своему обществу, которое они отображали с одинаковым отвращением, средствами той же язвительной сатиры, так же резко критически.
У Караджале, как и у Гоголя и у Чехова, мы затем наблюдаем отчетливое изменение отношения к сюжету, появление совсем другого тона, языка, палитры красок, художественной манеры письма. Этот творческий процесс развивается так же параллельно и в дальнейшем, будто специально для того, чтобы еще явственнее подчеркнуть близость румынского писателя к великим русским реалистам.
Для этого достаточно вспомнить его новеллы и повести — «Грех», «Пасхальная свеча», «В харчевне Мынжоалы», или «В военное время», резко отличающиеся тоном и авторским почерком от его комедий и «Моментов». Точно так же меняется тон, язык и художественный почерк Гоголя, когда речь идет не о персонажах «Ревизора», а о «Тарасе Бульбе» или рассказах из деревенской жизни. И Чехов отказался от горькой иронии своих юмористических рассказов, когда создавал такие произведения, как «Мужики», «Степь» или «В овраге».
Появился иной, почерпнутый из недр народной речи язык, лаконичный диалог, новый стиль и колорит, изменились и художественные средства. Как будто мы имеем дело не с одним и тем же автором.
Такой разный подход художника к сюжету, к объекту изображения — миру угнетенных и миру угнетателей, не характеризует ли сам по себе общественно-критическую позицию Караджале? И не характерен ли он и для русского критического реализма?