- Никто не получал лучшего секса ни за какие деньги.
Слова звучали двусмысленно, принять их без обиды можно было только как шутку, и Шарлотта, ухватив романтически-сентиментальный настрой, сделала вид, будто эта грубоватая фраза говорит о подспудном искреннем и глубоком согласии, о настоящей любви. Склонившись к нему наподобие Пизанской башни, в роскошном и смелом наряде, она ерошила его волосы, но я понимал, что ей стыдно передо мной.
Но скоро она перестала стыдиться, переняв от Саймона его отношение ко мне как к вертопраху, человеку доброму, но лишенному здравого смысла. Шарлотта довольно быстро привыкла к моему обществу, однако, пока не обрела уверенность, общение оставалось болезненным - к тому же в это время она приходила в себя от медового месяца, который, как признался Саймон, оказался ужасным. Он не уточнял, в чем именно, но выразился так эмоционально, что я поверил; интонация в конце его речи - лучше бы мне ее не слышать - говорила о желании умереть. Можно не сомневаться, что слова, произнесенные в этом мире ковров и коричневого велюра, были самыми странными из раздававшихся здесь, и над ними смеялись. Все должно было выглядеть как шутки жениха в похотливом настроении, энергичного и отпускающего двусмысленные остроты, но я вдруг понял, что его преследует мысль - не намек - о самоубийстве, и в то же время он мог противопоставить ей смелость, силу воли и тела, роскошь, теперь окружавшую его, и даже некоторое безрассудство в требованиях: он знал, на что способен без оглядки на остальных.
Наконец явилась вся семья - всем было любопытно, что я собой представляю. Меня они тоже интересовали. Все они были так огромны, что, казалось, имели все основания обращаться со мной и Саймоном как с детьми, хотя мы совсем не карлики - в Саймоне почти шесть футов, а я всего на дюйм ниже. Их полнота - вот в чем основное отличие; даже Саймону, набравшему вес, было до них далеко. Их основательность проявлялась не только в объеме талии, но и в самой жизни: они заставляли уважать своих стариков (на этот вечер пришла бабушка); покупали все самое лучшее - одежду, мебель или машины; выражали признательность за развлечения; восхищались остроумием, которым сами не владели, и театром одного актера, разыгранным Саймоном. Он не просто их радовал, не просто был первым номером, а сразу занял оба места - звезды и властелина. В семье хватало патриархов, но никогда не было принца. Чтобы стать принцем, ему пришлось переродиться, и это явилось для меня еще одним потрясением. Я уже говорил, что везде, даже если он молчал, на него обращали внимание. Но теперь его былая сдержанность исчезла: он стал шумным, капризным, заносчивым, деспотичным, пародирующим и демоническим; кукарекал, каркал, гримасничал и только что не вертел стол в столовой, где царило крепкое и устойчивое богатство. За плетенками белого хлеба, за свечами и украшенной зеленью рыбой я прозревал в Саймоне сатирические наклонности Бабули, ее жесткую изобретательность, карикатурную свирепость и даже русские выкрики. Я даже не представлял, как много Саймон взял у нее. Если мысленно вернуться лет на пятнадцать назад и оказаться пятничным вечером в нашем старом доме, то можно было бы увидеть, как внимательно следит он за представлениями старухи. И кто бы мог подумать, насколько глубоко это в него проникло. Я почти слышал ее пренебрежительные упреки - этим пренебрежением грешил и Саймон. Он одновременно и брал у нее краски, и ее пародировал. И выглядел брат по-новому: новыми были не только рубашка или кольцо с драгоценным камнем и небольшие жемчужины в запонках, и даже не лишний вес и усталость от непрошеных мыслей, набегающих иногда на его лицо в перерывах между фиглярством. Это был смех сквозь невидимые слезы. В каком-то смысле новоявленные родственники тоже несли издержки - например, когда он имитировал акцент своей доброй тещи. Но ей такая пародия не казалась оскорблением - напротив, отличной шуткой, вызвавшей громкий смех.