Выбрать главу

Ничего не изменилось. Хозяйство вели две женщины – полячка Вадья, которая приходила по вторникам делать настоящую уборку, и чернокожая миссис Руби Тайсон (совсем уж немощная старуха), приходившая по пятницам. Задачей миссис Тайсон было поддерживать достоинство домов, в которых она работала. Для Вадьи Равельштейн был просто очередным громкоголосым евреем – в воображении она, несомненно, представляла, какими несусветными деньгами он ежедневно ворочает, и его буйное поведение только подливало масла в огонь. Руби понимала его куда лучше: он был профессор, загадочный белый персонаж. Он выслушивал ее рассказы о дочери-проститутке, о сидящем в тюрьме старшем сыне и о младшем, чьи проблемы с ВИЧ, женами и детьми были так сложны, что не поддаются описанию. Тихими пятницами он, Равельштейн, в полузабытьи слушал истории Руби Тайсон – совершенно ему теперь безразличные и непонятные. Старушка всегда была тихой, степенной и печальной. Она знала все о белом мире университетских деканов, ректоров и прочих бюрократов от науки, чье постельное белье она меняла. И разумеется, Руби знала все об их семейных дрязгах, об эзотерических и психиатрических тайнах их жен, и этими тайнами она готова была часами делиться с Равельштейном. По хозяйству она не делала ничего; большую часть оплаченного времени она сидела на барном стуле в кухне, изредка сползала с него и пекла пироги. Крепкая, сильная, агрессивная Вадья отскребала и отмывала дом. Именно Вадья двигала мебель, чистила унитазы, пылесосила, мыла кастрюли, натирала хрусталь. Кровь у нее была горячая, и во время уборки она часто раздевалась до нижнего белья – работала в огромном бюстгальтере и широченных панталонах, похожих на шаровары зуавов.

Когда она увидела Равельштейна в инвалидном кресле, на ее лице отразилось нечто среднее между состраданием и насмешкой – она вздернула одну бровь. С ее толстого курносого носа соскользнула и шлепнулась об пол неприятная масса невысказанных соображений. Ну, дело-то плохо, конечно. Но ведь он же еврей. Иногда, протирая или полируя хрусталь, она бормотала себе под нос: «Мойшеле!» Оказывается, между ними произошел небольшой конфликт на почве хрусталя. Однажды Равельштейн, еще очень слабый после больницы, приветствовал ее лишь приподнятым пальцем и тут же сказал Никки: «Не подпускай ее к “Лалик”!»

– Она споласкивает бокалы под краном, – рассказывал он потом мне, – и отбивает края. Когда я показал ей причиненный ущерб, она начала рыдать. Пообещала купить мне в «Вулвортс» новый набор. Я спросил: «Вы хоть знаете, сколько стоит “Лалик”?» Когда я назвал цифру, она усмехнулась и сказала: «Шутить изволите, мистер!»

– Ты назвал ей цену?

– Невольно думаешь, что эти тетки точно так же обращаются с мужскими членами. Только представь: а если бы они тоже были хрустальные?

* * *

Здесь мне следует привести несколько задокументированных фактов о том, кем мы с Равельштейном приходились друг другу. Мы – главные действующие лица – и сами до конца этого не сознавали. Равельштейн не видел смысла обсуждать такие вещи. Он иногда отмечал, что я без труда понимаю все, что он говорит – и этого более чем достаточно. Когда он заболел, мы стали видеться ежедневно и вдобавок подолгу беседовать по телефону, как и полагается близким друзьям. Мы были близкими друзьями – что еще тут добавить? В ящиках моего письменного стола лежат папки с информацией о Равельштейне – десятки страниц. Но эта информация годится для книги лишь на первый взгляд. Что поделать, ну нет в современном языке слов и выражений, которыми можно адекватно описать дружбу или другие высшие формы взаимовлияния. И это странно, ведь человеку практически всегда есть что сказать обо всем сущем.

Равельштейн сразу выложил мне все факты. И почему, скажите на милость, он счел необходимым ввести меня в курс дела, этот высоченный еврей из Дейтона, Огайо? Потому что это нужно было сказать, и как можно скорей. У него был ВИЧ, и он умирал от осложнений. Ослабленный организм стал рассадником бесчисленных инфекций. Это не мешало Равельштейну без конца твердить мне, что такое любовь – потребность, осознание собственной неполноты, стремление к целостности, – и о том, как муки Эроса неотделимы от исступленного наслаждения.

Пожалуй, лучше момента для этого замечания я уже не найду. Со своей стороны я тоже спокойно признавался Равельштейну в том, о чем больше никому не рассказывал: в своих слабостях, пороках, постыдных тайнах и секретах, которые понемногу вытягивают из тебя все силы. Часто мои признания дико его смешили. Больше всего он хохотал над моими мысленными убийствами – подробными рассказами о том, кого и как я бы прикончил, будь на то моя воля. Вероятно, я неосознанно говорил об этом в шутливом тоне. Однажды он спросил: «Ты когда-нибудь читал труды доктора Теодора Рейка, известного психоаналитика? Он говорил: “Ежедневный труп врага сэкономит вам врача”».