Он приехал к нам ненадолго и практически сразу увидел, во что я ввязался. Сельские красоты его не трогали, но ради меня он поставил свою жизнь в режим ожидания. Равельштейн не любил надолго покидать городской командный пост. Ему становилось физически нехорошо в разлуке со своими информантами из Вашингтона и Парижа – со студентами, любовно взращенными учениками, единомышленниками, группой посвященных, кругом избранных – называйте как хотите.
– Так вот как ты проводишь лето? – спросил Равельштейн.
При любой возможности он ехал в Париж – на неделю, а лучше на месяц. Париж, конечно, был уже не тот, что прежде, он и сам это признавал. Однако нередко цитировал Бальзака, считавшего, что ни одно событие нельзя назвать событием, пока его не оценили и не утвердили в Париже. Тем не менее времена уже были не те. Царицы и короли давно не завозили из Парижа поэтов и философов. Когда иностранцы – тот же Равельштейн – читали французской аудитории лекции о Руссо, зал пустовал. В принципе, нельзя сказать, что гении во Франции стали не в чести. Однако Эйб Равельштейн не уважал французских интеллектуалов. Нет, дело не в дурацком антиамериканизме – на него Эйбу было плевать. Он не искал любви и обожания парижан. В целом он больше ценил их безнравственность, нежели цивилизованность.
Именно в Париже (это важное отступление) между Велой и Эйбом случилась первая размолвка. Он был уже там, когда мы с женой прилетели получать некую премию, присуждаемую зарубежным писателям, и остановились в гостинице «Пон-Рояль». Я не видел Равельштейна несколько месяцев, и он, взбудораженный и веселый, окликнул нас из прихожей, после чего тут же влетел в спальню. Он хотел обнять меня – или Велу, кто первый попадется под руку, – но та оказалась в одном нижнем белье. Резко развернувшись, она убежала в ванную и захлопнула за собой дверь. Мы с Эйбом почти не обратили на нее внимания, так были рады встрече, и уж тем более не задумались о его бесцеремонном поведении. Разве можно вламываться в чужой номер? Надо было хотя бы постучать! В конце концов, это же ее спальня, напомнила мне потом жена.
Мне следовало догадаться – по тому, с каким разгневанным лицом она скрылась в ванной, – что Равельштейн совершил возмутительный поступок. Но я не желал принимать во внимание ее доводы о благовоспитанности. Позже она заявила, что никогда не простит его за случившееся. Почему он вломился без всякого предупреждения, когда она была не одета?
– Ну, такой он человек, необузданный, – сказал я. – Именно за импульсивность его многие и любят…
Это не смягчило Велу. Каждое мое слово в защиту Равельштейна мгновенно превращалось в бумеранг и летело мне в лоб.
– Я приехала в Париж не для того, чтобы встречаться с твоими дружками. И уж тем более не для того, чтобы разгуливать перед ними полуголой.
– Да ты на пляже еще не так оголяешься. Когда надеваешь свой так называемый «купальный костюм».
– Это совсем другой контекст, и у человека есть время подготовиться. А вообще – что за снисходительный тон? Разговариваешь со мной как с дурой! Не забывай, пожалуйста, что я в своей области добилась не меньшего, чем ты – в своей.
– Разумеется. И даже большего, – ответил я.
Я привык, что ко мне относятся снисходительно все кому не лень: бизнесмены, адвокаты, инженеры, вашингтонские «шишки», разнообразные ученые. Даже их секретари, получающие представление о мире из телевизора, при виде меня прячут улыбки и шушукаются: мол, какой-то кретин явился.
Словом, я позволил Веле занять эту позицию. Равельштейн потом говорил, что я напрасно забыл о гордости, нельзя так лицемерить и выставлять себя безропотным тихоней. Но вся эта критика не могла поколебать моих взглядов. Я хорошо понимал действительность и прекрасно знал о своих недостатках. Я всегда помнил о приближении Смерти, которая может в любой момент нарисоваться на горизонте.
Однако следовало ожидать, что Вела сделает из мухи слона и еще припомнит мне «выходку» Равельштейна. Она давно хотела поссориться со мной из-за Эйба, и случай в гостинице предоставил ей такую возможность.