Он научился ходить самостоятельно – пусть не слишком уверенно, однако все сочли это чудом сродни воскрешению Лазаря. Представьте: вы только что вернулись из царства мертвых и вдруг натыкаетесь на стаю зеленых попугаев, тропических птиц посреди среднезападной зимы. Равельштейн усмехнулся и сказал: «Они даже внешне похожи на евреев». А потом – хотя он никогда не интересовался естественными науками – вновь спросил, как им удалось так расплодиться. Я вдруг превратился в знатока природы и еще раз подробно рассказал о том, как на ветвях деревьев и крестовинах электрических столбов попугаи вьют гнезда, похожие на узкие мешочки или растянутые нейлоновые чулки, достигающие длиной тридцати футов. В них эти птицы откладывают яйца.
– Гнезда похожи на жилые дома Истсайда, – сказал я ему.
– Давай попросим Никки свозить нас. Где у них штаб-квартира?
– В Джексон-парке. Но еще есть большая колония в переулке рядом с Пятьдесят четвертой улицей.
Мы так и не съездили посмотреть на жилище попугаев, на раскачивающиеся на ветру длинные многослойные трубки. Когда мы с Равельштейном встретились в следующий раз, он сообщил, что они с Никки летят в Париж.
– Это еще зачем?
Я понял, что задал глупый и обидный вопрос, и что Равельштейн во мне разочарован. Но он всегда находил оправдания поступкам ближайших друзей – разумеется, нашлось оправдание и для меня.
– Врачи говорят, можно.
– Правда?
Образ мышления докторов был мне понятен. Хоть Равельштейн и умирал, он вполне мог летать. Париж стал одним из самых больших удовольствий в его жизни: там у него были близкие друзья и много незаконченных дел. Если ему позарез хочется лететь, почему бы и нет? Меня бы двадцатипятичасовой перелет вымотал донельзя, но Равельштейна всюду возили в инвалидном кресле, да и летал он в отличие от меня первым классом. Должен признать, в глубине души мне казалось, что только легкомысленный человек попрется в чужую страну на пороге собственной смерти. И никто до конца не знал, что означают слова «вполне может летать». Что он полетит на «боинге» – или что под пальто у него отросла пара мощных крыльев?
Хотя я в самом деле думаю, что Равельштейн во мне разочаровался, едва ли он был удивлен. Между нами давно действовал негласный уговор: признаться друг другу можно абсолютно во всем, нет ничего слишком тайного или постыдного. Отчасти это означало, что Равельштейн был способен прочесть почти любую мою мысль. Так что он и без моего вопроса понял бы, каково мое мнение о Париже. Есть одно выражение, придуманное евреем-вольнодумцем: «wie Gott in Frankreich». Даже Господь предпочитает отдыхать во Франции. Почему? Потому что французы – атеисты, и среди них Бог может побыть обычным туристом, праздношатающимся.
Не понимал я до самой последней минуты лишь того, что во Франции у Равельштейна была вторая, побочная жизнь. Из этой короткой прощальной поездки он вернулся повеселевшим. О французских друзьях он ничего не рассказал, но у меня сложилось впечатление, что он сделал в Париже все, что хотел.
Сразу по его приезде мне сообщили, что доктор Шлей велел Равельштейну немедленно лечь в больницу на «дообследование». Никки это подтвердил, добавив, что палата, в которой хотел бы лежать Равельштейн, занята до начала следующей недели. В воскресенье он закатил вечеринку – пицца и пиво, одноразовые стаканчики и тарелки. Купил новое оборудование для просмотра видео – dernier cri, сказал он (даже я предпочитал это выражение «последнему слову техники»). Певцы и музыканты демонстрировались в полный рост, с некой первобытной тропической безотлагательностью. Равельштейн выбрал для показа одну из своих любимых опер – «Итальянка в Алжире» Россини. Панели, на которых появлялись певцы и музыканты, были плоскими, тонкими, высокими и широкими, с невероятно живой картинкой, – как говорил Равельштейн, «искусство, вооруженное технологиями». Лица певцов были раскрашены подобно венецианскому стеклу, и камеры позволяли заглянуть им прямо в глаза – а то и в рот. Равельштейн в халате из верблюжьей шерсти сидел в шезлонге: восхищался новым оборудованием, рассказывал, как оно устроено, и потешался над невежеством мирян. Но силы его были на исходе: приходилось то и дело выключать звук, чтобы его услышали. В конце концов он окончательно расклеился, и Никки повел его отдыхать, сказав гостям: «Он слишком переволновался. Думал, что может разок пропустить дневной отдых, но нет, не вышло».