Это был страшный январь, улицы намертво сковал лед. Во дворах стыла луна на глазурованном снегу, помеченном корявыми тенями веранд. Под кухней была котельная, топил дворник в джутовом переднике, с припудренной угольной пылью негритянской бородкой. Совок скреб по цементу, лязгал в топке. Клацала прикрытая им дверца. В старых корзинах из-под персиков дворник выносил жуткое количество золы. Внизу же, в комнате с лоханями, я тискал, когда повезет, молоденьких прачек. А в то время, о котором идет речь, я корпел над Шпенглером, барахтался и тонул в разливанном море фантасмагорий мрачного германца. Сначала была античность, которую все оплакивают, — прекрасная Греция! После нее настала «магическая» эпоха, потом — «фаустовская». Я узнал, что по своему еврейству я прирожденный маг и что наш пик миновал, остался в прошлом. Как бы я ни старался, идея христианского и фаустовского мира мне недоступна, она никогда не станет моей. Дизраэли (Бенджамин Дизраэли (1804–1881) — английский писатель и государственный деятель; премьер-министр в 1868 г. и 1874–1880 гг) полагал, что понимает англичан и может ими руководить, но он глубоко заблуждался. И лучше я покорюсь судьбе. Как ящерицы пережиток рептильного расцвета, так я — реликтовый еврей, и процветать я могу только обманным образом — за счет гоев, я рабочая скотина выдохшейся и ни к чему не годной цивилизации. Что говорить, то было время духовного оскудения: ничего заветного не оставалось. Я сатанел, полыхал, что наша топка внизу, и все читал, читал, изнемогая от злости.
Я поднимал глаза от плотного текста с его вязким буквоедством, растравляя сердце честолюбивым, мстительным чувством, и тут в кухню входила мама. От своего одра она через весь дом шла к этой двери с пробивавшимся внизу светом. Во время болезни ее подстригли — и сразу неузнаваемо изменились глаза. Нет, иначе: обнажилась правда. — Сынок, это смерть.
Я предпочитал не внимать ей.
— Я увидела свет, — говорила она. — Зачем ты так поздно засиживаешься?
— Но умирающие перестают сознавать время, Просто она жалела меня, сироту, видела мое позерство, амбициозность, глупость и думала про себя, что в некий отчетный день мне потребуются и силы, и хорошее зрение.
И спустя несколько дней, когда уже отнялся язык, она все еще пыталась утешать Мозеса. Как тащила его когда-то в санках, в Монреале, и совсем выдохлась, а он даже не подумал слезть. С учебниками в руках он вошел в комнату умиравшей, стал что-то рассказывать. Она подняла руки и показала ногти. Они посинели. Он смотрел, а она тихо кивала вместо слов: — Вот так-то, Мозес: умираю. — Он подсел к ней, она стала гладить его руку. И все гладила, гладила одеревенелыми пальцами. Под ногтями ему уже чудился сизый могильный суглинок. Ее забирал к себе прах! Стараясь не глядеть, он слушал улицу: скрип детских салазок, скрежет тележки на бугристом льду, хриплый клич торговца яблоками, грохот его железных весов. В отдушине шелестел пар. Штора была задернута.
Сейчас, перед дверью полицейского суда, он сунул руки в карманы брюк и поднял плечи. Он надоел себе. Книжный недоросль. И конечно, памятны похороны. Как Уилли плакал в молельне! Выходит, у братца Уилли сердце подобрее было. Но… Мозес тряхнул головой, прогоняя эти мысли. Чем больше он думал, тем мрачнее виделось прошлое.
Он ждал очереди позвонить. Наслушанная и надышанная до него трубка была влажной. Герцог набрал номер, который дал Симкин. Нет, сказал Ваксель, Симкин ему ничего не передавал, но пусть господин Герцог поднимется и подождет у него. — Спасибо, я перезвоню, — сказал Герцог. Он терпеть не мог ожидать в конторах. У него вообще не было терпения ждать. — Вы случайно не знаете-может, он в здании?
— Да здесь он, конечно, — сказал Ваксель. — И думается мне, у него уголовное дело. А это значит… — И с ходу назвал несколько номеров комнат.
Некоторые Герцог записал. Он сказал: — Я пока поищу, а через полчаса перезвоню вам, если не возражаете.