Потом дернул головой, саданув по губам Левенталя. От боли Левенталь разжал руки, Олби отпихнулся, вывернулся, бросился вон из кухни. Несколько пролетов он за ним гнался, пытаясь крикнуть, раня босые ступни о железные прутья ступеней. Слышал, как прыгает Олби, видел, как он несется через вестибюль. Схватил с соседского подоконника бутыль молока, запустил. Бутыль разбилась о плитки.
Бросился назад, выключить газ. Не рвануло бы. В дико мечущемся свете увидел у самой плиты стул, с которого Олби, очевидно, вскочил, когда влетел Левенталь.
Распахнул окно в гостиной, нагнулся, и слезы текли по лицу, остужаясь на холоде. Долгие ряды фонарей бросали желтые зерна в серость и синь улицы. И никого, ни живой души.
Надышавшись, прохромал в ванную. Он прикусил язык, пришлось полоскать рот перекисью. Драка, омерзительная сладость газа, как едкая сладость дерьма, онемевшая шея, а теперь вот еще и вид крови не слишком выводили его из себя. Он выглядел безучастным под этой своей косматой тучей. Прополоскал рот, отхаркался, вымыл раковину, стер пятна на горлышке пузырька с перекисью и пошел убирать разбросанные по полу простыни. Когда перестелил постель, газом уже почти не воняло. Хотя было маловероятно, что Олби вернется, дверь он все-таки запер и загородил кухонным столом. Спать, спать; все остальное не важно. В полудреме пошел проверить плиту, нет ли утечки. И рухнул в постель. Он еще спал в одиннадцать, когда миссис Нуньес явилась, чтоб приступить к уборке. Еле его добудилась.
23
Осенью один редактор из газеты Гаркави «Мир антиквариата» перешел в какой-то журнал, и Левенталю, через Гаркави, досталось его место. Бирд, что характерно, сперва вообще не хотел слушать, потом на двести долларов прибавил ему жалованье, но Левенталь от него ушел.
В следующие несколько лет дела у него шли неплохо. Сознание ежедневной, непрестанной борьбы хоть и не оставляло, но стало слабей, не так допекало. Здоровье тоже наладилось, и во внешности обозначились перемены. Что-то бунтарское как бы исчезло; не то что он совсем помягчел, но пропала эта упрямая непроницаемость взгляда. Лицо посветлело, проступило серебро в волосах, да, но, как ни странно, он стал намного моложе выглядеть.
Время шло, и сгладилось у него это чувство, как он говаривал, что вот «прорвался», его виноватое облегчение, с попутной мыслью, что на что-то он посягнул, замахнулся. Он был благодарен за должность в «Мире антиквариата»; глупо недооценивать; такую работу поискать. Конечно, ему повезло. Само собой, человек страдает, если нет у него места. С другой стороны, жаль, что он завидует тому, кому место досталось. И почему, собственно, надо это называть несправедливостью, ну как вы будете называть несправедливостью полную случайность? Тут уж как карта легла, всё, всё дело случая, сплошь. И не надо, не надо преувеличивать. Как будто человек действительно может быть создан, скажем, для «Берк — Бирд и компании», как будто там настоящая работа, а не какая-то муть, которую приходится ежедневно расхлебывать в такой привычной тоске, что ее просто перестаешь замечать. Это явная чушь. Да, но ошибка возникла из чего-то такого мистического, а именно убеждения, или, скажем, иллюзии, что в самом начале жизни, а то и загодя нам было дано обещание. Размышляя насчет этого обещания, Левенталь его сравнивал с билетом, билетом в театр. И с этим билетом человек, которому положены, например, захудалые места, только ощутит свою обшарпанность в нарядном бельэтаже, или он там нарочно засядет и станет кичиться; а другой, кому положена самая роскошная ложа, станет орать на билетера, когда тот потащит его на галерку. А сколько еще народу уныло мокнет под дождем, в длинном хвосте, только на то и рассчитывая, что получит от ворот поворот? Но нет, хромает такое сравненье. Все на самом деле куда сложней. Почему именно билеты, только билеты нам обещаны, если уж что-то обещано — билеты на лестные или на обидные места? Есть и поважнее вещи. Хотя, возможно, и было какое-то обещание, обетование, да, очень возможно, раз многим так кажется. Лично Левенталь почти уверен — да, было. Только поди его разбери.