Выбрать главу

При всем преклонении перед Жуковским, прочитав его "Суд божий", я отважился на восстановление шиллеровского размера.

У Жуковского:

...Там непрестанно огонь, как будто в адской пучине,

В горнах пылал, и железо, как лава кипя, клокотало.

День и ночь работники там суетились вкруг горнов,

Пламя питая, взвивались вихрями искры; свистали

Страшно мехи, колесо под водою средь брызжущей пены

Тяжко вертелось, и молот, громко гремя неумолчно,

Сам как живой поднимался и падал...

В новом переводе: граф - персонаж баллады - помчался в рощу,

...где в печи

На жарком плавятся огне

Подковы и мечи.

Там неустанною рукой

Рабы трудились день-деньской,

Клокочет пламя, дуют парни,

Как стеклодувы в стекловарне.

Единство пламени и вод

Увидишь в том лесу.

Поток бушующий дает

Вращенье колесу.

И молоткам немолчным в лад

Бьет по листу огромный млат,

И, размягчаемое жаром,

Железо гнется под ударом.

Возможно, мне и удалось восстановить ритм, строфику, приблизиться к шиллеровской интонации, но в свободном переводе-переложении Жуковского какая мощь слова, какой гул вечности!..

Работая впоследствии над новыми переводами Шиллера, я часто задумывался о судьбе своих далеких предшественников. Многие из них полностью забыты, иногда незаслуженно. Да и немало старых переводов, на которые напластовались последующие, надо бы откопать, прочесть заново. Кто, например, вспоминает перевод "Песни к радости" Владимира Бенедиктова, которому так не повезло в русской критике? А ведь его перевод крепче, свежее, да и внутренне ближе к Шиллеру, чем то, что в XIX веке сделал Тютчев, а в XX - Лозинский. Или "Мать-убийца" Михаила Милонова. В 1827 году, когда вышел его перевод, еще не возбранялось заменять ямб хореем, в наше же время такие вольности редки. Мой перевод "Детоубийцы" ("Die Kindesmorderin") формально точнее:

Слышишь: полночь в колокол забила,

Кончен стрелок кругооборот.

Значит, с богом!.. Время наступило!

Стражники толпятся у ворот...

Но ведь у Милонова-то монолог детоубийцы ярче, исступленней. Вот она говорит, обезумевшая от ужаса мать, прижимая к груди задушенного ею младенца, в миг перед казнью:

Слышишь? Бьет ужасный час!

Укрепитесь, силы!

Вместе к смерти! ищут нас

Бросить в ров могилы!..

Пишу это, чувствуя какой-то внутренний долг перед старыми переводчиками. Что мы о них, собственно, знаем? Скажем, о Владимире Сергеевиче Печерине (1807-1856). Ну чем не выдающаяся личность? Поэт, философ, эллинист, получивший образование в Москве и в Берлине. Его поэму-мистерию "Торжество смерти" использовал Достоевский в "Бесах". Эмигрировал на Запад, в Германии и в Швейцарии объявил себя республиканцем, сенсимонистом, коммунистом, затем вдруг принял католичество, стал монахом, членом иезуитского ордена, в 50-х годах встретился с Герценом, вновь, по собственным словам, обрел веру в "исполинскую демократию". Написал философскую автобиографию "Замогильные записки", революционную по духу трагедию "Вольдемар". В 1831 году перо Печерина выводило строки перевода шиллеровского "Дифирамба":

Боги - поверьте

Всегда к нам нисходят

С неба толпой.

Бахус едва лишь появится милый,

Входит с усмешкой Амур златокрылый,

Феб величавый с цевницей златой...

В 1860-х годах редактировал "Санкт-Петербургский полицейский листок" Александр Гаврилович Ротчев (1806-1873). Давно уже оставил он стихотворчество, в годы Крымской войны за памфлет "Правда об Англии" получил "высочайшую награду". Но была когда-то молодость, когда он, автор "стихотворений преступного содержания на 14 декабря 1825 года", находился под тайным надзором полиции, была нищета, был Шиллер - "Вильгельм Телль", "Мессинская невеста", упоительные строки "Песни альпийского охотника":

Чу! гром покатился, утес задрожал;

Отважный охотник проходит меж скал...

Борис Николаевич Алмазов (1827-1876), с которым я состязался в переводе "Раздела земли", хоть и переводил Шиллера и первым открыл для русских "Песню о Роланде", больше прославился своими пародиями на Пушкина, Лермонтова, Панаева и Некрасова, которые печатал под псевдонимом "Эраст Благонравов". Был он фигурой заметной, вращался возле Островского, возле актеров Малого театра, все его знали: "А Алмазов Борька и Садовский Пров водки самой горькой выпили полштоф..."

Среди старых переводчиков Шиллера есть фигуры более известные: Гербель, Мей, Мин, Данилевский, не говоря уже об Аксакове, Михайлове, Аполлоне Григорьеве, Курочкине, чьи переводы печатаются и в наши дни. И уж об одной переводчице Шиллера, Каролине Павловой, надо сказать особо. Ее перевод "Смерти Валленштейна" так и остался непревзойденным.

За строками перевода - судьба. Детство в доме отца, профессора Яниша, блистательное домашнее воспитание, первые переводческие опыты - с русского на немецкий, французский. Перевела Пушкина, Баратынского, Вяземского, Языкова еще при них, при их жизни. Стихи друзей, с которыми встречалась в салоне Зинаиды Волконской.

"Я помню чудное мгновенье":

Ein Augenblick ist mein gewesen

Da stand'st vor mir mit einem Mal,

Ein raschentfliegend Wunderwesen,

Der reinen Schonheit Ideal...

"Пророк":

Steh'auf, Prophet! und schau, und hore!

Mein Wille lenke dich hinfort;

Umwandle Lander du und Meere,

Und zundend fall'ins Herz dein Wort!..

В 1832 году, когда ей было всего двадцать пять лет, ее переводы вышли отдельной книгой в Германии. Их успел прочесть и оценить Гёте, они привели в восторг Александра Гумбольдта. В предисловии она писала: "Я убеждена, что в метрическом переводе нельзя изменить стихотворные размеры подлинника без нарушения характера и физиономии стихотворения... Я льщу себя тем, что я ни в чем не отступила от подлинника и ни одно стихотворение не потеряло своего колорита и своего особого характера..." Урок переводчикам любых эпох.

В салоне Волконской Каролина Яниш влюбилась в Мицкевича. Блистательная, богатая дворянка и бедный, незнатный поляк. Они посвящали друг другу стихи. У них был общий кумир - Шиллер. Они решили обвенчаться. Были помолвлены. Они расстались, чтобы вскоре вернуться друг к другу. Они не встретились больше никогда. Помешало, как это часто бывает, случайное обстоятельство, случайные какие-то соображения, боязнь Каролины Карловны ущемить имущественные интересы какого-то своего дяди... В 1890 году, глубокой, восьмидесятитрехлетней старухой, она писала сыну Мицкевича, Владиславу: "Воспоминание об этой любви и доселе является счастьем для меня. Он мой, как и был моим когда-то..."