Выбрать главу

Пришлось оказать помощь. Бог ты мой, дурак кривой… Профессор и тело леской обмотал, и руки, и меж ног пропустил, и аж под камень нитка пошла. Пришлось замысловатые узелки да петли распутывать. А профессор знай себе жует приманку.

— Тогда кто ж такой интеллигент? — спросил я, покончив с этой путаницей.

— У кого знания органически соединены с нравственностью. Если хотите, ум с душой.

И профессор расселся на камне, будто захотел мне прочесть лекцию. Я тоже сел — на свой плоский. Думаю, уж покончу с этим хитрым сплетением разом. И за рыбалку.

— А коли что одно — или знания, или душа?

— Это не интеллигентность. Если есть лишь ум и знания, то перед нами интеллектуал. Может быть, способный, одаренный… А если есть душа, но нет интеллекта, то перед нами просто добрый человек. Интеллектуальность плюс нравственность — вот интеллигент. Только так!

— Выходит, интеллигент и этот… интеллектуал не сродственники, а как бы две большие разницы?

— Интеллектуалом я считаю того, кто разбирается в мире вещном. Машины, механизмы, шахматы… А интеллигент мыслит о человеке и человечном. Литература, искусство, философия…

Молодец профессор. Верно говорит, только уж очень ветвисто. Не может шагнуть коротким путем. А ведь просто: кто печется о первой сущности, тот этот самый интеллектуал, а кто о второй сущности тот интеллигент.

— Халтурил я, Аркадий Самсонович, в одном заведении. Ученые там ребята и жутко способные. А по лицам не скажешь. Пустые, как футбольные мячи.

— Николай Фадеевич, способности на лице не отражаются — на лице отражается ум.

— И еще у меня поправочка… Похаживают те ребята по коридорам, покуривают да про хоккей баландят. Неужель они тоже интеллигенты?

— Это немного другое…

— Я за рабочий день спецовку потом пропитаю не единожды. А он?

— Ему может прийти идея, — как-то неуверенно сказал профессор.

— Может, коли способный. А коли нет? Между тем я обязан свою норму дать, и проверить меня проще простого. Вот и говорю, есть поправочка: кто не работает, тот не интеллигент.

Аркадий Самсонович помолчал, убил пару комариков и высказался:

— Я думаю, что коммунизм наступит тогда, когда все станут интеллигентными.

— И когда все будут работать на совесть, — добавил я, конечно, в полную силу своей голосовой аппаратуры.

— И тебе, Николай Фадеевич, придется повысить образование.

— Да и тебе квелость надо бы поубавить, — понял я намек на свою неинтеллигентность.

— В каком смысле?

— Наташка Долишная, считай, жизнь свою ломает, а ты и не чешешься.

— Это же не мое дело…

— Дополняю, — гаркнул я на все озеро, — коммунизм наступит тогда, когда всем будет до всего дело.

Встали мы злые, поскольку не договорились. Размотал я свою удочку, проверил все причиндалы и попросил:

— Дай-ка хлебца…

Профессор вдруг засуетился, заерзался, и гляжу, под камень полез. Хлеб, значит, ищет. А того Ванькой звали. Нету хлеба, как такового. Слопал его профессор. Полбуханки, между прочим. Ловить рыбку не на что. Рыбка плавает по дну, фиг поймаешь хоть одну.

— На что ловить-то будем, на…?

И сказал я по злости слово не совсем печатное. И вдруг слышу от профессора, от интеллигента, в котором соединилось и то и это:

— А хоть и на…!

Разве ученый имеет право так выражаться? Никакой он не профессор. Надо у него документы проверить.

9

Ночью я проснулся от гула с посвистом — видать, Паша храпел. Потом я раскрыл глаза от стука ведра в сенцах — видать, Паша воду пил. В третий раз пробудился от дрожи потолка, кто-то ходил по чердаку, видать, Паша чего там ночью позабыл. Тут уж я пришел в сознание, поскольку гул с посвистом не смолкал и Паша должен бы храпеть рядом…

За окном все скрипело и пошатывалось. Гром пока бил издали, но земелька под избой вздрагивала. Молнии зыркали тоже издали, но как пыхнет, то мне самовар видать. Разыгрался леший, по-тутошнему — анчутка. Ну а потом хлынуло из всех кранов так, что под эти водные стёки я опять заснул.

Утром я первым делом озрил гнездо. Сидит голубушка, то есть аистушко. Не сдуло ее, не скувырнуло. И то: фундамент выложил я, сруб поставили они. А сам-то аист, видать, все шустрит насчет лягушек.

Потом я глянул на Пашин двор. Язви его, анчутку, — походил в свое подлое удовольствие. Ведро на боку, мочалки наши с веревки, перемахнули на забор, мое полотенце и вовсе лежит в грязи, а Пашино белеет во дворе соседки Анны. Всюду какой-то пух и дикие перья.

Тогда я поглядел дале, за избы, на озеро…

Зеленое, будто море, — это при синем-то небе. Видать, из-за ветра, который там еще погуливал, выворачивал воду из глубин и гонял ее барашками. Пена белая, чище пивной, намылила берег каемочкой. Свежо там, прохладственно.

И поглядел я вбок, на поля, на подступившие леса…

У весны бывает два буйства. Одно — водное, когда тает снег и его потоки все уносят и размывают. А потом как бы тишина: снега нет, травы нет, луга голые и ржавые, без травинки и без почечки. В общем, тишина. И вот тут-то второе буйство как шарахнет! Трава прет, аж камни поднимает. Листья невесть откуда за ночь берутся — был ствол, а стал тебе натуральный кипарис. Цветы прямо из-под земли распустившись вылезают. Одно слово — буйство красоты.

И я подумал о нас, грешных. Предложи вот глядеть на это буйство красы ежедневно, допустим, с девятнадцати часов до двадцати трех. Раз посмотришь — и спасибочки. А вот телевизор с девятнадцати до двадцати трех — с превеликим удовольствием. Вопрос прямо для профессора: живые цветочки не привлекают, а дохлые картинки подавай на всех программах. Правда, тут я ответ и сам имею. Живая-то природа цветет себе спокойно, тихо, как бы на одном месте. А в телевизоре все бегает взад-вперед, взад-назад, чем оно и хорошо. Допустим, передо мной цветок, который растет у Паши в канаве так, что мне с крыльца видать. И допустим, передо мной «Ну, погоди!». Что я выберу?

Дождя выпало за ночь дай бог. Изба мокрая, вся исхлестанная. В канаве вода стоит по пояс, ранняя купальница там зажелтела. На деревенской улице Ладожское озеро разлилось. Теперь все зеленя пойдут.

По воде, по Ладожскому озеру, как хороший катер, бежал пацаненок с приятелями. Лишь брызги завихрялись. Бежал-то в резиновых сапожках. А раньше, бывало, босиком — вот удовольствие, которое мы уже позабыли, а эти ребята не изведали. Босиком-то, по теплой земле, по мутной воде…

Пацан добежал до калитки и крикнул мне пуганно:

— Дядь, аист ваш дома?

— На охоте он.

— Не-е, не на охоте.

— А где?

— Под высоковольткой.

В чем был я, в том и побежал, а был, почитай, ни в чем…

Линия высоковольтной передачи тянулась в километре от деревни. Под толстыми высокими проводами, почти рядком с железной опорой, лежал… Мне почудился белый змей — мальчишкой-то я запускал их, громадные и только белые.

На зеленой траве лежал белый аист. Он. Она-то сидела на гнезде. Лежал неживой, поникший, как белая тряпка. Клюв в траве, в земле. Лапки под себя. Крылья как-то скомканы, вроде помятой бумаги.

Я пошевелил его. Нет, неживой. Да вот и справочка — поперек шеи струп кровавый, уже загустевший. Видать, налетел на провод. Видать, швырнуло его ветром на высоковольтку. Смерть мгновенная, без мучений, как на фронте от шальной, но точной пули. А как же аистиха-то?..

— Дядь, мы возьмем его на чучело?

— Нет, братцы, похороним по-человечески.

— Он же птица, — возразил мне пацан в резиновых сапожках.

— Он птица, а жил по-человечески. Трудился, семьянин, аистиху свою лелеял, зла никому не чинил, окро-мя лягушек. Принесите-ка лопату…

Как теперь я вернусь домой-то? Как скажу аистихе?

Подальше от железной опоры, в расцветших одуванчиках, вырыл я неглубокую яму и уложил в нее аиста. Это он большой в размахе, а в сложенном виде как пакет какой, да еще я клюв ему под крыло спрятал. Засыпал земелькой, чуть утоптал и сверху камень плоский уложил, чтобы лисица какая не вырыла. И постояли немного с пацанами как положено у могилы…