Выбрать главу

Сама с мужем почти не жила, пусть хоть люди теперь спокойно поживут, пока хорошо да мирно! И кого только живого не жалко?..

«Ах ты господи, — сказала она, — да дай бог всем счастья и каждому, а я как-нибудь...»

За окном билась метель, и ей нужна была эта метель, и нужны были золотые маковки в черном вьюжном дыму, и нужна была эта минута. И она стояла и плакала...

АНГЕЛЫ ГОСПОДНИ

И мстится ему опять: как будто и здесь он, а вроде его и нет...

Вот она, зажелтевшая по краям, топорщится борода на кромке лоскутного одеяла, и нестираным тряпьем да головами пахнет холодноватая подушка, и кот лежит в ногах да потихонечку: мур-ры-мур...

А только перестанет старик на себя глядеть, и нету его — уже вон облокотился на подоконник и смотрит, как близко под обрывом прет стылая глухая вода... Или вот он, стоит около ведра с ковшиком в руке, задрал голову, пьет жадными глотками... А то уже и совсем он шут его знает где — пониже кладбища чуток сидит на просохлом косогоре под солнышком, шапку вывернул, на колено надел, и она сушится, исходит теплым парком, а чего, упрел, пока сюда забирался...

И вот он сидит, тепло ему да хорошо, и рядом прошлогодними травами пахнет, и талой землей, и еле слышным весенним гревом, а высоко над головой нет-нет да и потянет выскочивший из тайги знобкий верховик...

Река еще в берегах, в светло-зеленых, налитых желтым светом тальниках, на той стороне то здесь, то там поблескивают на солнце еще не совсем истаявшие льдины, темнеет дальше черемушник, высоко над ним ясно сквозят серые кроны осокорей, а за ними уже начинается до черноты зеленый сплошняк пихтача, пробитый иногда разлатыми кедрами, тянется по согре до разлома и на пологом склоне будто редеет, там север, там еще снежок рябит кое-где, и рябят островки голого березнячка, но по горбатому гребню снова идет зубчатка пихтача да ельников, далеко-далеко за которой стынут в холодноватом мареве белые верхушки гольцов...

И до сладости хорошо тихо смотреть на тайгу, до комка в горле хорошо и покойно, но переморгнет старик, вниз глянет... и борода тут, и серая рубаха от нее по бокам, и старое одеяло на груди лоснится, а на животе под ним — ямка, и весь он тут, худерба, можно вон выпростать из-под одеяла хоть ту, хоть другую ногу, чтоб видно было латанные на больших пальцах носки, да не надо, и так ясно: здесь он.

А что, подумал старик, может, это душа моя учится уже без меня самого обходиться, сама по себе привыкает, — может, ей и правда одной жить дальше?..

Так нет — зачем бы душе ледяную воду из ковшика хлобыстать? Зачем бы вывернутую шапку сушить на коленке?..

Да и нету ее потом, никакой души... а может, все-таки есть?

«И-их ты, — подумал он, — бляха-муха, чего воротить-то стал...»

Раньше только тогда и поминал о душе, когда матерился.

А может, все дело в том, что хочется старику встать да пойти, а он себя нарочно в постели удерживает, знает, что идти-то ему как раз не надо... нельзя... а хочется пойти посмотреть, и страшновато ему становится, когда он об этом думает, и страшновато и любопытно — уж больно чудно!..