Выбрать главу

Здесь какое-то время хранился награбленный в еврейских домах и магазинах товар: штуки полотна, шелков, фарфор, посуда, ценная мебель — словно насмешница судьба решила удовлетворить на такой манер всегда жаждущие богатства души хозяев, — чтобы потом все перевезти в Германию. Мы собираем старье — жесть, железо, медные кувшины, разбитые плиты. Остаются только вороха бумаг, среди которых мы тщетно разыскиваем карту Греции или хотя бы план Салоник и его окрестностей. Нет и книг, кроме приходо-расходных, с длинными колонками цифр, над которыми заглавная рубрика написана восточной клинописью. Ни стихов, ни романов, ни тетрадки с нотами, ни хотя бы девичьего дневника. Стоя над останками погибшей цивилизации, несмотря на все старания, не нахожу убедительного доказательства, свидетельствующего, что надо жалеть о ее уничтожении. Из эры турецкого и дотурецкого владычества осталась башня Беас и какие-то ворота; из времен торговли и королей — запыленные бухгалтерские книги; оставит ли наша эпоха игры в кости, когда фашист заставляет играть с ним ва-банк, что-то лучшее?

Видо Ясикич нашел записи на французском языке. Заглавная рубрика над цифрами: волы, овцы, козы, кожи, шерсть, и так до конца.

— Это были наши волы, — говорит Джидич.

— По какой метке ты их узнал? — съязвил Вуйо.

— Видел, как их гнали из Печи. Наверно, и ты видел, как проходили большие стада в Нови Пазар, Сьеницу: мы откармливали их для ярмарок.

— А они хоть хорошо платили? — спрашивает Черный.

— Кой черт! — машет рукою Кум.

— То есть как? — удивляется Вуйо. — А зачем продавали?

— Хочешь не хочешь, — говорит Кум, — зимой скот не прокормить, вот в кредит и даешь, чтоб заплатить, когда продадут. Считай половину зажулят. Объявит фирма себя банкротом — и ищи свищи!..

— Ну, сейчас ты можешь убедиться: фирма обанкротилась! Кликали, кликали и накликали беду. Так им и надо.

— Разбогатели они, торгуя шкурами да волами, — продолжает Кум.

— А потом немец с них самих сдирал шкуры, как с волов, — замечает Вуйо.

— По делам и воздаяние, за все приходится платить, — говорит Кум. — Может, из-за этих самых волов и пошло у них все прахом!

— А у нас? — спрашивает Вуйо.

— У нас?.. У нас не так уж все шло прахом. Скажем, хотя бы восстание, разве это не кредит союзникам? Правда, они тоже, кажется, объявили себя банкротами!..

Часовые нас выгоняют, сообразив, что вреда тут от нас больше, чем пользы. Сидим под стенкой, курим, молчим.

«Тоска, — размышляю я, — не что иное, как длительное ощущение отсутствия чего-то желанного, неярко выраженного и заслоненного присутствием нежеланного. По сути дела, тоска — тихая, бессильная, нецелеустремленная и пришедшая в замешательство злость против совместимости этих противоположностей. А поскольку вся жизнь соткана из противоположностей и течет она в рамках, которые не для нее определены, потому ее и заполняет тоска. Прерывается она только временами под ударами боли и страха (потому мы желаем иногда либо одно, либо другое), а в редкие моменты весельем и радостью. И в ожидании этих моментов жизнь превращается в скучный зал ожидания. Чтобы заставить нас ждать и поиграть с нами, судьба украсила это ожидание в двух-трех местах фейерверками. Любовь, один из фейерверков, военная или какая иная слава тоже понуждает вообразить, будто мы живем вне собственной кожи. То же и власть, ее дурман даже сильнее: человек у власти воображает себя бессмертным…»

Вечером в лагере у карбидных ламп появились писари: записывают добровольцев в армию Недича. Это какой-то трюк, чтобы разрядить подавленное настроение — серой скотинке подсовывают обманчивую надежду, что их шкуру сдерут не здесь, а на другой бойне. Пришел Черный, он полагает, что это серьезно: услышаны моления Попа Кандича через Льотича и епископа Николая. Всполошился, паникует: записаться — стыдно, отказаться боится — ликвидируют, чтобы не был другим помехой. И Рацо не видит выхода, и Влахо Усач спрашивает, что делать? И Гойко ждет, чтобы сказал, как думаю! Мне кажется, думать здесь нечего, и тут же возникают новые препятствия. Вуйо Дренкович клянется не записываться, если не запишусь я. Видо Ясикич уперся и решил погибать вместе с нами… И опять на меня наваливается ответственность за чужие жизни — она требует уступчивости, но на этот раз ее не будет!

Нам не следует хотя бы навязывать свои мысли другим, но Джидич не может успокоиться. Его бьет лихорадка, он носится в исступлении по всем казармам. Останавливает знакомых, а порой и незнакомых, держит речи, заявляет, что еще не родился тот, кто его заставит взять в руки немецкую винтовку и целовать руки, которые его били. С глазу на глаз люди с ним соглашаются: не сумасшедшие, чтобы спорить. Соглашаются и те, кто записался, чтоб спасти свою шкуру, уверяют, что сделали обманный маневр — им только добраться до первого леска, где можно сбросить форму и перевернуть плащ. Из лагеря Хармаки не желают записываться крагуевчане, учитель из Цогня, Радо Вила, Чебо и еще с десяток. Джидич их постоянно навещает, чтоб укрепить их в принятом решении. Под его влиянием, а может и сами по себе, появились колеблющиеся, одни требуют выписаться, неизменно ссылаясь на болезни, в основном придуманные, другие выдают себя за назаритян, дескать, вера не позволяет им взять в руки оружие.