Греки кричат: «Апокато!» — а это, как я предполагаю, значит «Наверху!». Почему наверху, когда кругом равнина? И вдруг все наши бросаются на землю и стреляют куда-то через ограду. Огонь скрещивается, пули сбивают на нас ветки с деревьев, под которыми лежим. Крики с обеих сторон переплетаются. Громче всех горланят греки, но в их крики вклиниваются проклятья немцев, сербская брань и русские глаголы. По ту сторону проволоки окопы. Мы, как полагает Черный, не застали их врасплох, и он боится, как бы наша атака не захлебнулась. Неважно, какое село, их немало, плохо, когда тебя заставляют удирать по голой, гористой местности, без деревца, освещенной луной и близким рассветом.
Михаил считает: нет одного серба, где он? Считает Вуйо:
— Пять! Все налицо!
Русский не уступает:
— Нет старого с усами.
— Нет Влахо Усача, — говорит Видо.
— Зачем о нем вспоминать? — замечает Черный. — Я так больше не могу.
— Что не можешь?
— Болит у меня брюхо, не привык я лежать на нем.
Болит оно и у меня, я только не понял почему. Неудобное и какое-то унизительное положение тела. Легче, когда человек двигается, даже когда ползет. Потому мы и доползли до ограды, греки тоже. Черный прошил автоматом живую изгородь, оттуда ответили двумя-тремя нерешительными выстрелами. То ли обманывают, то ли в самом деле отступили?.. Наш взводный поднимается, и мы бежим через кустарник: окоп пуст, пулемет молчит. Справа, из овражка с десяток людей в желтых кителях кидаются к осиннику, двоих настигают пули. Я закрываю рукой глаза.
— Ты ранен? — спрашивает, подхватывая меня, Вуйо.
— Нет, что-то попало в глаз.
— Дай-ка посмотрю!
— Пройдет само.
И прошло. Разглядываю горы, с которых мы спустились, и отдельные куски дороги на них. Днем все смотрится иначе. Слышны радостные восклицания. Всюду с треском распахиваются ворота, отворяются окна. Вуйо, Видо и Душко идут поглядеть на пленных.
В прохладе, у источника, незанятая скамейка. Я опускаюсь на нее с одной стороны, Черный — с другой. Середину мы оставляем Григорию. Он садится и вздыхает.
Мы молчим и слушаем, как завывает собака и журчит вода. Война кончится, и человек сможет каждый день сидеть на скамейке и слушать, как вода бьет из земли.
Никто не ведает, каких пределов достигают излучения, которые исходят от наших ночных бдений
I
Изнуренный маршами вокруг Лахании, больше чем боями, Третий батальон, отделившись внезапно от Девятнадцатой бригады, двинулся на восток. Ночью, без всякой стрельбы, мы пересекаем шоссе и углубляемся в пустынную, испокон веку не заселенную местность. И около полуночи начинаем подниматься на гребень, возле которого вьется автомагистраль на Серрэс. Путь долгий, а люди истощены, спотыкается скотина, но никто не осмеливается спросить, когда это кончится. В какие-то мгновения усталость вызывает во мне глубокую неприязнь не только к тем, кто нами командует, сидя на лошадях, но и к тем, кто беспрекословно шагает в одном ряду со мной. Боюсь я такой неприязни и нервной распущенности. Это ведь тоже спотыкание, и намного опаснее обычного, потому пытаюсь успокоить себя, убеждая, что наверху дорога будет легче. Досаждают мелкие камешки, которые лезут в ботинки через дыры в подошвах; вытряхивать их бесполезно — тут же набиваются другие. Товарищи мои более выносливы. Они терпят все. По сути дела, это только я слабак, которому тюкнуло в голову кобениться…
В долине у шоссе замелькали трассирующие пули. Выстрелы приглушены расстоянием, их слышишь, когда уже гаснет летящая огненная нить, и потому кажется, что она не связана со звуком. Подобных чудес на свете немало — на первый взгляд ничего общего, а поймешь их единство и перестаешь удивляться. Миня Билюрич тоже удивился бы, если б я рассказал ему, как он мне помогает и как я, словно утопающий за соломинку, хватаюсь за его имя, за память о нем. Он и не подозревает об этом, идет своим путем, молча, незлобивый и терпеливый, подобно Свето Младеновичу, Бранко Меденице или Югу Еремичу. Ему и невдомек, что от него идут, проникая сквозь пространство и время, невидимые лучи. Человек не весь там, где он зашит в кожу; даже когда мертв, он не весь в могиле. И я тоже не весь тут, частицы моего «я» находятся кто знает где, куда сам я никогда и не доберусь — я развеян, как дым сгоревшего костра, смешался с прядью тумана над водой, с облачком над горой и блуждаю там над смертью и долго еще буду блуждать.