По дороге мы болтали — опьяненные ароматами горных растений — о том, как накануне вечером, падая от усталости, мы думали, больше нам не подняться. Удивительный этот механизм усталости и отдыха в теле, ведь здесь определенную роль играет и сознание, и это отличает человека от животного и часто дает ему возможность превзойти самого себя.
Впереди громыхают пушки. За нами, по белым поворотам дороги, дребезжат армейские телеги и беззвучно двигаются длинные зеленые и бледно-серебристые гусеницы колонны. Может, все это идет только до Дурмитора, как в то лето 1941-го, когда итальянцы распевали среди пустых и безжизненных вершин, выискивая там партизан. Потом они спустились, довольные, что никого не нашли. Может, и сейчас они разомлеют и спустятся, усталые, соскучившись по равнине. А мы тогда пойдем за ними и очистим равнину….
Так мы согласно строим планы. Мичо Милонич не участвует в этом; Рашко Рацич молчит точно воды в рот набрал, хотя это и не в его привычке.
Мило взял пулемет, чтобы Еремичу было полегче. Комиссар оглянулся.
— Молодец, будем чередоваться, — сказал он, расправляя соломенные усы, чтобы освободить рот.
Глядя на его дрожащие ноги и тощую сгорбленную спину, я подумал: мог бы честно признать, не ему чередоваться с сильными — удивительно уже то, как он вообще может идти.
Освободившись от пулемета, Бейо Еремич почувствовал облегчение и повеселел, сначала он перескакивал через кустики можжевельника вдоль дороги, а потом запел потихоньку приятным мягким голосом, который в свое время предназначался для богослужения и молитв господних:
— Чтоб тебе пропасть, поп, не знал я, что ты так деликатно поешь! — сказал Мичо Милонич.
— От сердца поет товарищ Расстрига, — пояснил Раде Релич и добавил: — От раненого, несчастного сердца, которое маленькая Джина украла и надкусила. — Положив на ходу ему на плечи руку, он объяснил и нам и себе: — Теперь я знаю, почему мне так мил этот несостоявшийся священник: он похож на моего покойного Слобу Ясикича, дружка по озорству да веселью. Эх, был бы мой Слобо жив…
Загрустивший, он затянул вместе с Еремичем протяжную мелодию, рожденную скорее для выражения беспросветной тоски, чем для веселья:
И так, создавая песню заново, крепко обняв друг друга, с болтающимися на спине винтовками и пустыми ранцами, пели они тихо и печально слаженными голосами. Должно быть, они чувствовали, что песня приносит нам облегчение и это единственная помощь, которую они могут нам оказать. Пели они о долине, которая разделяется, и о желании, что куда-то призывает или живет в сердцах, заполненных печалью, а «все вокруг в отметинах, что больше им не встретиться…». Охваченный необъяснимой тоской песни, Митар Милонич улыбался голубыми глазами, поблекшими от усталости, а в движениях его чувствовалась, или мне так казалось, вновь обретенная легкость и гибкость. Мило Обрадович, у которого, как и у меня, не было дара песни, тихонько подпевал им, стараясь не мешать и приноравливая свой грубый голосище, чтобы никто из нас его не слышал. Поэтому, уверенный, что так оно и есть, он приотстал. А я позабыл про все трудности этого мира, к счастью столь несовершенного, что еще много человеческих поколений будут иметь причину жить и умирать, поправляя его. На мгновение мне казалось, что я не иду, а лечу над этими дикими краями, легкий и светлый, словно клочок тоски из той песни, где находишь свою меру вечности.
Рашко Рацич был мрачен, этому немало способствовали его усы на бледном печальном лице. От песни он стал будто еще мрачнее и торопливо шагал волчьим шагом, согнутый, словно готовый убежать. Тогда я подумал: может быть, он знает что-нибудь про цетиньскую любовь богослова Вейо и, так или иначе, имеет что-то против нее. Больше я ничего не мог прочитать на его обиженном лице, только эти мои противоречивые догадки, насколько я мог разглядеть его сейчас, находили подтверждение в его облике.
II
Дважды Рашко Рацич и Митар Милонич сворачивали на какие-то горные пастбища в поисках связных. Никого живого не нашли. Словно гитлеровские Грабли сгребли все живое с этого стоящего на юру и холоду плоскогорья — не только скот, но и зверье. От этого в души прокралась странная нелюдимая печаль — словно мы ступили на просторы мертвой планеты, откуда вряд ли когда сможем выбраться. И вот тогда-то рыкнули пушки и загудело эхо — так что под ногами почувствовалась земля-матушка, залитая кровью, вертится вокруг своей оси.