Тут Боя стал клясться крестом, своей жизнью и всеми святыми, что все было именно так, как он говорит, а не так, как Стефан утверждал. Он думает, я своего отца не знаю и все его слова на веру беру по той только причине, что он мой отец.
— Можешь мне не клясться, — заметил я, — верю и так.
Боя выпучил глаза, сраженный этими словами, как будто впервые увидел человека, поверившего ему.
— А теперь скажи, для чего ты мне все это выложил? Уж не надеешься ли получить с меня то, что папаша у тебя отобрал?
Хрипун стал отмахиваться, мол, не надеется, просто хотел мне сказать — вот он каков, мой отец…
— Какой есть, такой и есть, — сказал я, — отца не выбирают. Не хуже любого из вашей бражки. С какой стати ему быть лучше, когда вы бы первые его в отступничестве обвинили и не дали житья.
Боя проглотил это, безмолвно пожевав губами, и промычал:
— А в коммунизм его я так и так не верю!
У меня чуть было не вырвалось, что я и сам не верю, сомнителен мне этот Стефанов коммунизм не меньше, чем исповедуемый Боей национализм, но сдержался, подумав почему-то, что не время, да и не место на эту тему сейчас тут с Боей об этом толковать. Вышли мы на опушку к корчевью — те самые березы из моей юности, они по сю пору тут стоят; а вот и луга — отсюда словно на ладони видна усадьба Вуколичей за рекой. Откуда-то из густых прибрежных зарослей снизу до нас донеслись ребячьи голоса, оживленные, как мне показалось. Голоса не смолкают, значит, не почудилось. И теперь я уже в них различаю веселье — или ребята рыбу ловят, или плавать учатся в старом омуте Под грушей. Веселье это на мгновенье показалось мне несправедливостью по отношению к тем, кого нет. Но потом я подумал: а почему, собственно, считать это несправедливостью? Для тех детей, которые не помнят лучших дней, Бреза не такая опустевшая и сникшая, как для меня. Может быть, она для них то же, чем была когда-то для нас — самая прекрасная на свете. Скорее всего, именно так.
Я почти завидую детям — хорошо им, когда они тут друг с другом вместе. И у стариков есть кто-то или по меньшей мере могилы, это у меня там, внизу, никого не осталось… Запечалился я, но Хрипун опять мне покоя не дает, жует губами, допытывается о чем-то. Я едва разобрал: он спрашивает, что я с ним делать собираюсь, и при этом как бы обвиняет меня, всхлипывая с обиженной укоризной:
— Что ж ты 'еперь сделаешь со мной?
— Ничего я с тобой не сделаю. Да и что с тобой делать?
Мясо твое несъедобное, шкура на ремни к опанкам и то не пойдет, на что ж ты годишься?
Он снова за свое — а разве я его в тюрьму не поведу?
— Не поведу. Чего тебе в тюрьме языком трепать? Трепли по селу. Иди себе домой да полеживай там!
Он кипятится — это что же, я решил в спину стрелять?.. Я даже разозлился:
— В спину стрелять — это по вашей части, мы этой науке не обучены!
Так, значит, я его и правда не стану убивать, снова пристает он ко мне, — ему, видите ли, надо гарантию иметь.
— Не стану, не стану! Для чего мне тебя такого старого убивать, чтобы после снился ты мне? Если бы ты хоть что-то собой представлял при какой-нибудь власти — председателем общины был или там начальником милиции, а то круглый нуль. Даже и доносчиком не стал — язык заплетался.
Этот аргумент окончательно его убедил, и Боя поверил. Оставил свой гонор и пообещал мне посодействовать — ни одной живой душе не рассказывать про Стефана…
— Это про то, как он тебя обобрал?.. Рассказывай без всякого стеснения, если слушателей найдешь.
Он, мол, и раньше не рассказывал, избранным только.
— Так ты теперь постарайся наверстать упущенное! И отцепись ты ради бога от меня, проваливай подобру-поздорову!
Он раскинул руки в стороны и заторопился прочь, словно собираясь взлететь. Показалось ему, что выстлана перед ним ровная гладь и вовсе не обязательно утруждать себя тем, чтобы под ноги смотреть и дорогу выбирать. И бац — поскользнулся на высохшей траве, рухнул на землю и застонал: «О, хос'ди!» Ощупал все самое существенное, проверил шапку рукой, но вспомнил, что нет ее, поднялся. Два шага сделал, снова упал и воздел, вставая, очи к небу с недоумением и укором: «О, хос' с'ди, да что ж это 'акое?» На третьем падении он трижды помянул божье имя, усилив интонацию упрека. Бог знает сколько раз он бы шлепался и господа призывал, если бы я не посоветовал ему скинуть обувку и шагать дальше в носках. Он посмотрел на меня, как бы спрашивая, не сошел ли я с ума и где это видано в одних носках ходить. Снял и носки и ботинки и зашагал босиком, а я повернул коня в сторону города.